Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не выходя из-за стола и не собираясь пожимать посетителям руки, он приглашает их сесть. Значит, не будет ни дивана, ни пирожных. Президент, по-прежнему стоя, продолжает: «Знаете, что сказал обо мне Мальро? Что мне незнакомо ощущение трагизма истории». Краем глаза Симон поглядывает на Байяра: тот молча ждет – так и стоит в плаще.
Жискар вновь обращается к картине, поэтому посетители считают своим долгом обернуться и показать, что они следят за его мыслью: «Может, ощущения трагизма истории у меня и нет, зато я чувствую трагическую красоту этой молодой женщины, раненной в бедро, – она несет надежду на освобождение своего народа!» Не зная, когда можно вклиниться в поток президентской речи, посетители ничего не говорят, но, кажется, Жискара это не смущает, он привык к молчанию как к знаку учтивого согласия. Но вот он прерывает свой шепелявый монолог, поворачивается в сторону окна, и Симон понимает, что пауза эта – переходная, теперь пора обратиться к делу.
Не оборачиваясь и позволяя собеседникам обозреть свой лысый череп, президент продолжает: «С Роланом Бартом я один раз встречался. Приглашал его в Елисейский дворец. Очень приятный человек. Он четверть часа изучал меню и просто блестяще сформулировал символическое значение каждого блюда. Совершенно потрясающе. Бедняга, я слышал, что он с трудом оправился после смерти матери, да?»
Жискар наконец садится и обращается к Байяру: «Комиссар, в тот день, когда произошел несчастный случай, у месье Барта был при себе документ, который у него похитили. Я бы хотел, чтобы вы его нашли. Это вопрос национальной безопасности».
Байар спрашивает: «Что представляет собой этот документ, господин президент?».
Жискар наклоняется вперед и, упершись кулаками в столешницу, многозначительно произносит: «Это жизненно важный документ, ставящий под угрозу национальную безопасность. Если воспользоваться им необдуманно, это может причинить неизмеримый ущерб и пошатнуть сами основы демократии. К сожалению, больше я вам ничего сказать не могу. Работать нужно будет с соблюдением секретности. Но вы получите свободу действий».
Затем наконец он переводит взгляд на Симона: «Молодой человек, мне сказали, что вы… своего рода проводник комиссара? И хорошо знаете лингвистическую среду, в которой вращался месье Барт?»
Симон не заставляет ждать ответа: «Вообще-то, не совсем так».
Жискар бросает вопросительный взгляд на Байяра, тот поясняет: «У месье Херцога есть связи, которые могут оказаться полезными для следствия. Он понимает, как устроены эти люди, ну и вообще – что к чему. Способен замечать то, чего полиции не увидеть».
Жискар улыбается: «Так вы ясновидящий, как Артюр Рембо, молодой человек?»
Симон смущен и бормочет: «Нет. Ни в коем случае».
Жискар показывает пальцем на две шкатулки, красную и синюю, стоящие позади них, на бюро с выдвигающейся крышкой, под «Грецией» Делакруа: «Как по-вашему, что там?»
Не догадавшись, что это проверка, и не успев подумать, стоит ли ее проходить, Симон мгновенно отвечает: «Полагаю, ордена Почетного легиона?»
Улыбка у Жискара все шире. Он встает, открывает одну из шкатулок и достает оттуда орден: «Можно спросить, как вы догадались?»
«Ну, кхм… Здесь полно символов: картины, обивка, лепнина на плафоне… Каждый предмет, каждая деталь призваны выражать блеск и величие республиканской власти. Выбранная вещь Делакруа, фотография Кеннеди на обложке книги, которая лежит на подставке, – все нагружено смыслом. Но символ обретает значение, только если он виден. На дне шкатулки он бесполезен, и я даже больше скажу: его просто нет.
В то же время полагаю, что в этом помещении лампочки и отвертки вы не храните. Мне показалось маловероятным, чтобы в шкатулках лежали инструменты. А если бы в них были скрепки или скоросшиватель, то они находились бы на вашем рабочем столе, под рукой. Получается, что их содержимое не символично и не функционально. Но так не бывает: должно быть хотя бы что-то одно. Вы могли бы держать там ключи, но, наверное, в Елисейском дворце двери открывает и закрывает не президент, ключи от машины вам не нужны, поскольку у вас шофер. Выходит, осталось единственное решение: потаенный символ, который сам по себе здесь ничего не значит, но работает вне этих стен – миниатюрное и мобильное выражение того, что символизирует это пространство, а именно – величие республики. То есть знак, а учитывая особенность места, весьма вероятно – орден Почетного легиона. Хм…»
Жискар с Байяром понимающе переглядываются: «Кажется, я знаю, что вы хотите сказать, комиссар».
Хамед потягивает ликер «Малибу» с апельсиновым соком и рассказывает истории из своей марсельской жизни; собеседник ловит его слова, но на самом деле не слушает. Знакомый взгляд кокер-спаниеля: этим субъектом Хамед может вертеть как хочет, поскольку внушает ему отчаянное желание обладать собой. Наверное, он отдастся (хотя не факт) и, пожалуй, найдет в этом некоторое удовольствие, но все-таки уступающее превосходству, которое дает роль объекта вожделения, и в этом преимущество, когда ты молод, красив и беден: можно спокойно, без зазрения совести презирать тех, кто готов так или иначе платить за обладание.
Вечер в разгаре, и знакомое чувство, что он чужой в этой большой небедной квартире в центре столицы на исходе зимы, наполняет его нехорошей пьянящей радостью. Украденное вдвое ценнее того, что заработано по́том и кровью, так что он возвращается к буфету – сделать тартинки с тапенадой, отдаленно напоминающие ему о юге, – и пробирается среди гостей, ритмично раскачивающихся под «Gaby, oh Gaby» в исполнении Башунга[57]. Он видит Слимана – тот отправляет в рот пирожки с улитками и заставляет себя смеяться над шутками пузатого издателя, который исподтишка лапает его за задницу. Рядом молодая женщина покатывается со смеху, нарочито запрокинув голову: «Тут он тормозит… и дает задний ход!» У окна Саид курит косяк в компании какого-то черного, смахивающего на дипломата. Колонки ухают на первых аккордах «One Step Beyond»[58], и комната содрогается в наигранной истерии: все вопят, словно музыка привела их в экстаз, словно по телам прошла волна кайфа, словно психоз – преданный пес, которого в какой-то момент проглядели, а теперь он вернулся и машет хвостом, словно можно утратить способность думать или ощущать время в четком инструментальном ритме грассирующего саксофона. Затем – несколько песен в стиле диско, для настроения. Хамед кладет на тарелку табуле с трюфелями и прикидывает, кто из гостей мог бы угостить его кокаиновой дорожкой или хотя бы поделиться спидами. И то и другое будит охоту трахаться, правда от спидов стояк более вялый, но, думается ему, это не беда. Надо продержаться как можно дольше, чтобы не возвращаться к себе. Хамед подходит к окну, где стоит Саид. На углу бульвара Генриха IV фонарь освещает рекламный билборд: Серж Генсбур в костюме, при галстуке и надпись: «„Байяр“ меняет мужчину! Не так ли, месье Генсбур?»[59] Хамед где-то слышал эту фамилию, но память его подводит, а он скрытый ипохондрик, поэтому идет за новым бокалом и для тренажа проговаривает вслух свой распорядок дня за последний год. Слиман рассматривает серию литографий на стене – на них изображены собаки всех цветов радуги, которые едят из мисок, наполненных долларовыми купюрами, – и делает вид, что не замечает пузатого издателя, а тот теперь трется о его бедра и дышит в затылок. Из колонок вырывается голос Крисси Хайнд, заставляя всех раскисших гостей взбодриться – им не помешает. Два косматика обсуждают отдавшего концы Бона Скотта[60] и здорового дальнобойщика в кепке, который может заменить его в «AC/DC». Парень с косым пробором, в костюме и развязанном галстуке очень возбужден и рассказывает всем желающим новость «из надежного источника»: Марлен Жобер[61] в «Войне полиций» показывает грудь. Говорят также, что Леннон готовит сингл с Маккартни. Жиголо, имя которого Хамед забыл, спрашивает, нет ли у него травки, и мимоходом ерничает: мол, тусовка с откровенно «левобережным душком», а затем показывает в окно на крылатого гения, венчающего Июльскую колонну: «Знаешь, в чем проблема, чувак? Я за то, чтобы играть в якобинцев, но всему есть предел». Кто-то роняет на ковер бокал с синим кюрасо. Хамед раздумывает, не вернуться ли в Сен-Жермен, но Саид показывает в сторону ванной, куда одновременно проникают две девицы и какой-то папик. Всем ясно, что там будут не трахаться, а нюхать (хоть папик и делает многозначительный вид: даже если ни одна не даст, пусть все думают, что у него в руках не только синица), отсюда следует, что, если подойти к делу с умом, можно выторговать себе дорожку, а то и две. Кто-то спрашивает у лысеющего усача, не Патрик Девер[62] ли он. Чтобы отделаться от пузатого издателя, Слиман хватает блондинку в джинсах в облипку и крутит с ней рок-н-ролл под «Sultans of Swing» в исполнении «Dire Straits»[63]. Пузатый издатель изумленно смотрит, как парочка выписывает кренделя, и пытается соединить во взгляде иронию с благодушием для соответствующего выражения, которым, впрочем, никого не обманешь. Как и все мы, он одинок, но не умеет это скрывать, и его почти не замечают – разве что кто-нибудь обращает внимание, как плохо он справляется с одиночеством. Слиман не отпускает партнершу на вторую песню, «Upside Down» Дайаны Росс. Фуко появляется на вечеринке с Эрве Гибером[64] под рифф, которым у «The Cure» начинается «Killing the Arab»[65]. На нем объемная кожаная куртка, черная, с цепями, он порезался, когда брил голову. Гибер молод и красив, красота его настолько карикатурна, что считать его писателем невозможно – во всяком случае, если ты парижанин. Саид и Хамед барабанят в дверь ванной, пытаясь уломать тех, кто засел внутри, несут полную фигню, выдумывают немыслимые предлоги, но дверь не открывается, хоть ты тресни, а изнутри доносятся лишь приглушенные звуки: металл, эмаль, втягиваемый воздух… Standing on a beach, with a gun in my hand…[66] Куда бы Фуко ни пришел, среди присутствующих он вызывает возбужденный трепет, за исключением разве что тех, кто переборщил со спидами: эти скачут себе и думают, что песня – про пляж и лето: Staring at the sea, staring at the sand…[67] Дверь ванной открывается, девицы и папик выходят, смерив взглядом Саида и Хамеда, и, не стесняясь, шмыгают носом; смотрят сверху вниз, как все светские наркоманы, если их мозг еще не купается в литрах серотонина, запасы которого с каждым годом и месяцем будут восполняться все медленнее. I’m alive, I’m dead…[68] Фуко в центре успевшего образоваться круга что-то рассказывает молодому Гиберу и как будто не замечает бурления, вызванного его присутствием, продолжая разговор, начатый еще до того, как они вошли: «В детстве я хотел стать золотой рыбкой. Мама говорила: „Ну нет, зайчик, это невозможно, ты боишься холодной воды“». Голос Роберта Смита: I’m the stranger![69] Фуко: «От замешательства я словно летел в бездну, повторяя: ну хотя бы на секундочку, так хочется узнать, о чем она думает…» Роберт Смит:…Killing an Arab![70] Саид и Хамед решают попытать счастья в другом месте – может быть, в «Ла Ноче». А Слиман возвращается к пузатому издателю: как ни верти, а питаться надо. Staring at myself, reflected in the eyes…[71] Фуко: «Кто-то должен будет признаться. Кто-нибудь всегда признается…» Роберт Смит:…of the dead man on the beach…[72] Гибер: «Он лежал голым на диване, и ни одной работающей телефонной будки…» The dead man on the beach… «А когда наконец нашел, обнаружил, что у него нет жетона…» Хамед снова смотрит на улицу через занавеску, видит припаркованный внизу черный DS и говорит: «Я побуду еще немного». Саид закуривает, их силуэты четко вырисовываются на фоне окна, освещенного огнями этого праздника жизни.