Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда весь город только и говорил, что о польском режиссере Романе Полански, арестованном якобы за связь с девочкой-подростком.
«Ну, слышали шутку? — спросила меня мой агент. — Возможно, ей и тринадцать, но тело у нее как у шестилетней».
Я тогда чуть не умер от смеха.
Но в случае Белинды все обстояло по-другому: у нее было лицо шестилетней девочки.
Мне не терпелось тут же начать рисовать — у меня в голове созрел план целой серии, — но я так за нее волновался, что все валилось из рук.
Я знал, что она вернется, конечно вернется, должна вернуться сюда. Но что она делает сейчас? Думаю, родители не могли волноваться за нее так, как я, даже если бы родители и знали о моем существовании.
В субботу, ближе к вечеру, я уже больше не мог сидеть сложа руки. Я отправился в Хейт, чтобы попытаться ее найти. Жара еще не спала, тумана еще не было, и я решил не поднимать верх своего старенького родстера «эм-джи», пока тащился по Дивисадеро до парка и обратно, обшаривая глазами толпы гуляющих, покупателей, уличных торговцев и бродяг.
Говорят, что Хейт переживает второе рождение, все больше ресторанов и бутиков строится там, где после нашествия хиппи в шестидесятых остались одни трущобы, то есть близится новая эра. Но я что-то не замечаю особых перемен к лучшему. Да, в этой части города есть особняки Викторианской эпохи, которые после реставрации предстанут во всем великолепии, и, конечно, магазины — модной одежды, игрушек и книжные, — способствующие притоку денег.
Но на окнах нижних этажей все еще красовались решетки. А на углу улицы околачивались психи и нарки, осыпавшие прохожих непристойной бранью. На ступеньках и в дверях топтались подозрительные личности. А стены обезображены граффити. Молодые люди, дрейфующие из кафе в кафе, выглядят крайне неопрятно и одеты в дешевое тряпье. Да и сами кафе имеют весьма неопрятный вид. Столики засалены. Отопления нет и в помине. Куда бы ты ни повернулся, везде мерзость запустения.
Нет, место, конечно, интересное. Спорить не буду. Но больно уж негостеприимное.
Хотя гостеприимным оно никогда и не было.
В незапамятные времена, когда я только обзавелся мастерской в Хейте, еще до того как сюда повалили дети цветов, здесь был унылый, неприветливый район города. Торговцы никогда не поддерживали разговора с покупателями. Ты не знал своих соседей снизу. Решетки были толстыми. Здесь обитали люди, которые арендовали жилье у хозяев, предпочитавших жить в пригороде.
Район Кастро в центре города, где я в результате обосновался, был совершенно другим местом. Кастро производил впечатление маленького городка, в котором семьи уже целый век жили на одном месте. А приток туда геев и лесбиянок в последнее время только способствовал созданию нового сообщества внутри старого. Кастро отличала особая добросердечная атмосфера, здесь возникало такое ощущение, что тут люди присматривают друг за другом. И конечно, здесь много солнца и тепла.
Туман, каждый день опускающийся на Сан-Франциско, рассеивается на вершине Твин-Пикс, как раз над Кастро. После сумрака и прохлады других районов здесь ты сразу видишь голубое небо над головой.
Хотя трудно сказать, каким может стать Хейт. Писатели, художники, студенты до сих пор приезжают сюда в поисках низкой квартирной платы, поэтических вечеров, лавок с подержанными вещами и книжных магазинов. Здесь полно книжных магазинов. И пошляться по ним в субботу днем иногда даже очень занятно.
Но не в случае, если вы ищете сбежавшую девочку-подростка. Тогда район этот становится настоящими джунглями. Каждый бродяга кажется потенциальным сутенером или насильником.
Я не нашел ее. Я припарковал машину, пообедал в занюханном маленьком кафе — холодная еда, небрежное обслуживание, какая-то девица с болячками на лице разговаривает сама с собой в дальнем углу — и побрел прочь. Я не мог заставить себя показать ее фото встречным ребятишкам, спросить их, не видели ли они ее. Считал себя не вправе это делать.
Вернувшись домой, я понял: лучший способ не думать о ней — это попытаться ее нарисовать. Я поднялся в мастерскую, просмотрел ее фотографии и тут же приступил к написанию картины. «Белинда на карусельной лошадке».
В отличие от большинства художников я не растираю краски. Я покупаю самые лучшие, что имеются в наличии, и выдавливаю краску прямо из тюбиков, поскольку масла там уже достаточно. Иногда я чуть-чуть разбавляю ее скипидаром. Мне нравится, когда краска густая. Нравится, чтобы она ложилась плотно и текла, если только я так хотел.
Что касается холстов, то я предпочитаю большие, а маленькие использую, если работаю во дворе или в парке. Причем они уже натянуты и загрунтованы специально для меня. И у меня под рукой всегда имеется приличный запас, так как обычно я тружусь сразу над несколькими проектами.
Итак, приступить к написанию картины для меня означает выдавить на палитру краски земли: желтую охру, жженую сиену, умбру, багровую и карминную, — а потом взять одну из сотни приготовленных кисточек. Можно, конечно, предварительно делать эскизы, но это не для меня. Я пишу сразу alla prima, по сырому, то есть за несколько часов полностью покрываю поверхность холста.
Точно воспроизводить натуру получается у меня чисто автоматически. Перспектива, пропорции, иллюзия трехмерного пространства, то есть все, чему меня в свое время учили, для меня не проблема. Я уже в восемь лет умел рисовать с натуры. К шестнадцати я мог в течение полудня написать маслом портрет друга или за ночь на полотне четыре на шесть футов вполне реалистично изобразить лошадей, ковбоев и ферму.
Скорость всегда имела для меня решающее значение. Лучше всего у меня получается, когда я работаю максимально быстро. Если я вдруг остановлюсь, чтобы подумать, как лучше нарисовать переполненный трамвай, который спускается с горы под ветвями качающихся на ветру деревьев, то застопорюсь, поскольку упущу момент вдохновения, если можно так выразиться. А потому я делаю решительный шаг. Я творю. И вот через полчаса — пожалуйста, получите свой трамвай.
А если мне что-то не нравится, я выкидываю картину. Один из верных признаков того, что у меня ничего не получается, что я в творческом тупике, — неспособность вовремя закончить свое произведение.
Мой учитель рисования — неудавшийся художник, боготворивший агрессивные абстрактные работы Мондриана и Ханса Хофманна,[2]— заявил, что мне следовало бы сломать правую руку. Или начать рисовать исключительно левой.
Я его не слушал. По-моему, это все равно что уговаривать молодого певца, берущего высокие ноты, начать фальшивить, чтобы вложить в пение больше души. Как всякий художник-реалист, я верю, что точно переданный образ говорит сам за себя. Я свято верю в незыблемость этого постулата. Магия произведения искусства кроится именно в правильно выбранных композиции, световых акцентах и цвете. Точность вовсе не лишает его жизни. Было бы глупо так считать. А в моем случае некоторый налет таинственности просто неизбежен.