Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он попросил меня снять ботинки и измерил рост.
— Ай да молодец! Еще пять сантиметров и отца догнал. Учитесь?
— Да, сеньор.
— Правильно, учиться надо, потом пригодится. А где?
— В Колехио Сиснерос.
— Хорошая школа. Особые приметы есть на теле? На лице? Шрам через правую бровь. Подрался небось? Глаза темные, уши обыкновенные, волосы черные. Ну, вот и все. Теперь поставим вас рядом с отцом. Мы помещаем не по приметам, по алфавиту. Вы свободны.
Он позвонил, появился жандарм.
— Готов. Уведите. Ну, счастливо, молодой человек. Я вошел в камеру, где по-прежнему не затихали гул голосов и шарканье ног. Обитатели, выстроясь в шеренгу, деловито маршировали от стены к двери и разом, точно по команде повернувшись, двигались обратно.
— Я тут сказал судье: я, конечно, вор, кто спорит; и взяли меня за дело, так что я не в обиде. Отсижу свое и выйду — не навечно же, всему бывает конец. Я ведь не убийца. Ну, ворую. Только зачем же приставлять ко мне этого типа? Сам не лучше, вместе воровали. Думаете, вру? Дружками были, все делили поровну. А теперь он надо мной командовать? Не хочу. Другого приставьте. Кого угодно, только не его. Скажете, он тут СЛУЖИТ? Ну и пусть кого другого сторожит, не меня. Предатель, сволочь! А попадется под горячую руку, я за себя не отвечаю.
— Я тоже с ним работал. Размазня. Ничего толком делать не умел. Где ему полицейским! Вылетит в два счета.
Посмотришь со стороны: ходят, разговаривают, будто им вовсе безразлично, сколько их тут продержат; будто они хоть сто лет прождут, пока писцы, судьи, машинистки, переписчики, казначеи, разные судейские крючки будут копаться в их документах, переводить тонны бумаги, строчить показания свидетелей обвинения и защиты, писать бесконечные повестки, протоколы, апелляции, решения, резолюции, приговоры; пока они станут без конца таскать тебя по допросам, да еще распишись здесь и заплати двадцать песо за гербовую бумагу; а нет денег, проси у своей старухи — так ведь у нее самой гроша за душой нет, даже мате купить не на что; тогда у брата, а брат тоже в тюрьме; может, я сам заплачу, когда выйду, — нашел дураков, ищи тебя потом; ну, а дальше тюрьма — четыре стены, и плюй годами в потолок или отправляйся куда глаза глядят и опять воруй.
Тот молодой, что подходил ко мне, сидел на матраце, положенном прямо на пол, и думал что-то свое; один растянулся рядом на одеяле и тихонько посапывал во сне. Все эти люди были, словно потерянные, и слова говорили ненужные. Много часов подряд я слушал их бессмысленные разговоры; хоть бы один вспомнил, мать, жену, сына, а ведь у каждого была, а может, и сейчас еще есть семья; я понимаю, тюрьма не место для нежных воспоминаний и сантиментов, но ведь иные из них встретили здесь старых друзей, так неужели им не хотелось забиться куда-нибудь в угол и поговорить, пусть хоть шепотом, о тех, кто остался дома?
— Мне объявили приговор, а я подал апелляцию.
— Ну ясно, адвокату дай двести, а часы не стоят и двадцати. Выгодная у нас работенка.
Позже я убедился: это не только в тюрьме — каменщики и плотники, врачи и адвокаты, сапожники и циркачи могут долго и нудно говорить друг с другом о своей работе, и начинает казаться, что вся жизнь для них заключена в этой профессии, ремесле.
Низкорослый лысый старик в изодранной одежде, с длинной бородой и серым, словно давно не мытым лицом остановился посреди камеры…
— Мне уже от них не вырваться; видно, и подохну в этой мышеловке. Да еще новый закон — нигде тебе спасения нет, даже в сортире. Знаменитый вор называется, знаменитый, конечно, только толку чуть! Уж забыл, как и воруют. Стар стал, руки дрожат. Работать начал — под стол пешком ходил; в чужой карман залезать, так ящик подставлял, ящик для чистки сапог, вроде бы я чистильщик. За всю жизнь наворовал — не сочтешь, но зато в тюрьме насиделся досыта. А дружков было — пропасть, да многие уже давно околели. Всех помню наперечет, все имена и прозвища, все их повадки и фокусы. Вот Тяжеловес — и рад бы, не забудешь. Всем ворам вор, но и скотина — не приведи господь; со взводом полицейских легче было договориться. Никто не хотел с ним ходить в паре; но, бывало, нужда заставит, так вконец изведет. Усы у него были — прямо из ноздрей лезли вверх, до самых ушей; снизу он каждый день их подстригал, не то набились бы в рот, а по щекам и шее добрались бы до груди. Воровать он был мастер. Уж если на кого нацелится — пиши пропало, ни за что не отвяжется, лучше сразу отдавай кошелек. Сыщики только увидят его — наутек, все равно голыми руками не возьмешь. Случалось, засадят в мышеловку, так карманники готовы хоть в карцер, только бы подальше от него: Почему так? Сами бы поглядели. Огромный, широченный детина, не человек — туша, а как жевал, как говорил, ходил, даже спал — сил нет, до чего противно. На какой-то южной станции его переехал паровоз, да и то потому что задом шел. А то и паровоз бы струсил, отступил.
Много воды с тех пор утекло. Теперь, только на дом нацелюсь, только высмотрю толстосума, уж ноги дрожат и отмычка из рук валится; а ведь когда-то все умел: и налетчиком работал, и карманником, и домушником, и сейфы вскрывал. Мне бы уехать отсюда, но куда? Лучше этого города на свете не сыщешь, и уж если гнить в тюрьме, так хоть на родине. Ясное дело, теперь не то что прежде. Раньше здесь воровать было одно удовольствие — никаких тебе ловушек. Да жулики больно обнаглели. И полицейские тоже были когда-то парни что надо; уважения к себе требовали — это верно, ну и, пожалуйста, мы их уважали, и каждый делал свое.
Помните Викториано Руиса? Да где, вам, малы еще были. Ну и шуму же он наделал! Один вор из-за него даже калекой остался — подарочек заработал что надо. Много лет Викториано был грозой карманников. Пришел в полицию совсем молодым, а к тридцати стал инспектором. Ему поручили Центральную железную дорогу, вот он и торчал там с утра до ночи. Туда, на Центральную, воровской шантрапе лучше было не соваться. Если у тебя нет манер и осанки или в платье что не так — лучше и не ходи, попадешься. У Викториано память была, что твой фотоаппарат, раз увидит — щелк, на всю жизнь, хотя бы морда у тебя была самая обыкновенная. Тяжеловес дважды пытался; пролезть на Центральную — не воровать, уехать хотел, и оба раза Викториано засадил его в тюрьму; больше Тяжеловес туда ни ногой. Виктору Рею, королю карманников, правда, удалось попользоваться вокзалом, так на то он был мало сказать сеньор — король с головы до ног. Что ни час, переодевался, а ногти — хоть в зеркало смотрись. Как-то его фотографию даже тиснули в одном французском журнале. Вы бы на него посмотрели: статный, ухоженный, лицо смуглое, глаза умные, прищуренные, и зачес по последней моде. Никто не поверит, что вор. Скорее я сойду за министра, чем он за карманника. Когда Рей собрался на дело, он уже знал Викториано как облупленного — заранее все о нем пронюхал. Рей приехал на пассажирском и вышел с вокзала, припрятав в кармане двадцать пять тысяч песо и чековую книжку. Для Викториано эта новость была — как обухом по голове. В тот день ни одной сомнительной рожи, ни одного знакомого карманника даже близко от вокзала не было. Чтобы выпал кошелек — не похоже, потому что он лежал во внутреннем кармане жилета; значит, если не расстегнуть пуговицы, так и не достанешь. Выходит, украли. Викториано перебрал в памяти всех, кого видел в тот день на вокзале до прихода пассажирского. Помещиков и богачей из провинции он знал наперечет, как и они его, само собой. Который шел гоголем, который норовил обойти его сторонкой, — только каждый на всякий случай улыбался, потому что хоть встреча с Викториано, как вы понимаете, удовольствие и небольшое, но с полицией лучше быть в ладу. А среди незнакомых он не вспомнил ни одного подозрительного. С виду народ был все приличный — так ведь аргентинские воры, да и заезжие тоже, наверняка знали, что явиться на Центральную в рваных башмаках и потрепанном костюме или лохматым и небритым — все равно что ворваться в полицию с воплем: «Смерть фараонам!» Этих помощники Викториано хватали на лету.