Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если Монтень действительно хотел, чтобы «Рассуждение о добровольном рабстве» появилось в сборнике его опытов после текста «О дружбе», то он вполне мог сделать это, уравновесив историю идеальных дружеских отношений несколькими весьма уместными предостережениями. Но, как уже было сказано, взамен он поместил в этой части книги серию любовных сонетов. Послужили ли они той же цели — предостережению? Безусловно: в сонетах рассказывается история об одурманенном поэте, оказавшемся под каблуком «тирана» по имени Любовь, который разжигает его надежды для того лишь, чтобы их погасить, — поэт домогается дамы, которая одновременно и поощряет, и отвергает его[37]. Отношения с женщинами всегда несовершенны. Таким образом, статья «О дружбе» и тексты, которые должны были следовать за ней — будь то рассуждение о свободе или стихи о любви, — являлись не максимально идиллическими утверждениями единодушия, а шедшими рука об руку размышлениями о его возможностях и ловушках.
Что же касается такой ловушки, как дружба с женщинами, то Монтень категорически заявлял, что ни одна из них не может стать другим «я»: «Обычный уровень женщин отнюдь не таков, чтобы они были способны поддерживать ту духовную близость и единение, которыми питается этот возвышенный союз»[38]. Однако позже, на склоне лет, готовя новое издание своих «Опытов», Монтень, по-видимому, написал опровержение на отдельном листе, вставленном в текст «О самомнении», и назвал своим настоящим другом женщину по имени Мари де Гурне.
Впервые прочитавшая «Опыты» в 1584 году, Гурне познакомилась с Монтенем только в 1588 году, всего за четыре года до его смерти. Будучи почти на сорок лет моложе, она, как утверждалось в дополнении к статье «О самомнении», дала Монтеню надежду на то, что «эта исключительная душа созреет когда-нибудь для прекраснейших дел и, среди прочего, для совершенной и священнейшей дружбы, до которой не возвышалась еще… ни одна представительница женского пола»[39]. Когда Монтень умер, именно Гурне подготовила его «Опыты» для нового издания, вышедшего в 1595 году вместе со вставкой, автором которой, по мнению некоторых исследователей, была она сама. Для нас же более существенно, что Гурне придерживалась идеала женщины как «другого я». В предисловии, написанном ею для нового издания «Опытов», Гурне утверждала, что ее дружба с Монтенем была сопоставима с дружбой Монтеня с Ла Боэси, провозгласив, что она «одна обладала совершенным знанием этой великой души (ame)», и похваляясь, что Монтень считал ее разум (ame) «похожим на его собственный». «Дружба, — заявляла Гурне, вторя Монтеню, — это двойная жизнь: быть другом — значит быть [самим собой] дважды»[40].
Зеркальное отображение
Для платоновского Аристофана «удвоение я» предписано богами, для средневекового мыслителя Элреда это результат духовного вливания, осуществленного Христом, а для Монтеня, жившего во времена продолжительных религиозных войн, «удвоение я» опосредует «какая-то необъяснимая и неотвратимая сила», существующая «где-то за пределами доступного моему уму»[41]. Для мыслителей эпохи Просвещения XVII–XVIII веков подобные объяснения были неприемлемы — они стремились выступать в качестве ученых в таких сферах, как мораль, общество и политическая жизнь.
Именно такую задачу ставил шотландский философ Давид Юм (ум. в 1776 году), взявшись за рассмотрение нашей склонности находить отклик у других человеческих существ. Вдохновленный открытием законов физического мира, совершенным Ньютоном, Юм посвятил свою жизнь изучению законов человеческой природы. Как и другие ученые, он проводил эксперименты — в его случае мысленные — и точно так же имел дело с абстракциями, конструируя человека, лишенного индивидуальных особенностей. Аристотелевские законы движения были опровергнуты Галилеем и Ньютоном — в отличие от Аристотеля, они постулировали идеально плоские поверхности, по которым совершенно гладкие шары могут катиться вечно, хотя в реальности таких шаров и поверхностей не существует. Гипотетический «человеческий разум» Юма также был упрощенной, сведенной к наиболее существенным элементам и абстрагированной от любого конкретного контекста схемой.
Подобно закону всемирного тяготения, гласящему, что все тела, имеющие массу, притягиваются друг к другу, обнаруженный Юмом принцип, который он назвал симпатией, заставляет нас чувствовать то же самое, что чувствуют и думают другие, даже если их настроения далеки от наших собственных. Мы узнаем, что чувствуют другие, по выражению их лица, поведению и жестам; мы «улавливаем» их чувства и ощущаем их сами. Когда люди находятся далеко и сильно отличаются от нас манерами и нравами, наша симпатия, как и гравитация в аналогичной ситуации в материальном мире, минимальна. Однако в случае, если мы находимся рядом с людьми, которые очень похожи на нас, симпатия обладает могущественным эффектом. А когда мы находимся рядом с дорогими нам людьми, мы ощущаем их чувства «наиболее сильным и живым образом» (II, 1, 11, 6[42]). Добрый и гуманный человек способен на самую изысканную чувствительность «к малейшим интересам своего друга». В качестве примера Юм приводил самого себя: он «заражается тем же аффектом [, что и у друга,] и согревается теми же теплыми чувствами». Эти чувства очень приятны и «должны вызвать у меня привязанность ко всякому лицу, которое их пробуждает». Когда это удовольствие столь сильно, как в случае с Юмом и его другом, перед нами «не что иное, как любовь» (III, 3, 3, 5).
Другими словами, симпатия (у Юма это понятие не имеет ничего общего с современным значением данного слова) создает своего рода континуум единодушия. С одной стороны, среди людей, которые не знают друг друга и не очень похожи, она довольно слаба; с другой — между людьми, находящимися рядом и похожими на нас, она очень сильна. Впрочем, это не значит, что все, кого мы хорошо знаем, вызывают у нас любовь — напротив, нашу «любовь и уважение» пробуждают их «добродетельность, знания, остроумие, здравый смысл, добродушие» и