Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милиционер втолкнул меня в довольно большую комнату, где стояло несколько нар и толпились заключенные обоего пола — воры, бандиты, проститутки и т. д., — которых еще не успели препроводить в тюрьму. Напуганная и несчастная, я забилась в угол, кое-как пристроилась на краю нар и просидела там до утра следующего дня, изредка засыпая. Оказалось, что тем временем моя мама, прождав несколько часов и видя, что я не возвращаюсь, побежала в польское представительство за советом и помощью. Глава представительства (не помню, как называлась эта должность) сказал, что дело серьезное, что сам он, к сожалению, именно из-за моего советского паспорта не может обратиться по моему поводу в милицию, но посоветовал маме немедленно туда пойти и потребовать объяснений. Сослаться в случае надобности на польское представительство и не уходить, пока ей не скажут, что им нужно от ее дочери. Мама так и сделала, но Гурова уже не застала, а в отделении ей сказали, что обратиться следует именно к нему. Назавтра мама явилась туда чуть свет, дождалась Гурова, и тот временно сдался, отпустил меня домой. Но при этом велел мне как следует все продумать и, когда меня вызовут в следующий раз, больше дурочку не валять. На мою просьбу вернуть паспорт он ответил, что получу я его, когда дам расписку. И предупредил, чтобы я никому ничего не рассказывала, потому что за болтливость буду строго наказана.
Мы обе с мамой были совершенно убиты. Насчет того, что я ни под каким предлогом ничего подписывать не стану, у нас никаких колебаний не было. Но мы понятия не имели, что делать. Спрашивать у кого-нибудь совета было действительно чрезвычайно рискованно. Мама рассказала мне, что незадолго до моего приезда в Бийск похожая история случилась с ее молодым коллегой, бывшим преподавателем белостокской еврейской гимназии Михаилом Беккером. Он был до войны подпольным коммунистом, теперь этого не скрывал, и, очевидно, поэтому органы НКВД решили его использовать. В Бийске после амнистии (его вместе с матерью сослали на Алтай как семью арестованного активиста «Бунда») Михаил работал техником на заводе. Однажды его вызвали в НКВД и предложили то же, что и мне. Он попросил дать ему время подумать и, придя домой, в отчаянии поделился с матерью. Та, ничего ему не сказав, побежала на завод и бросилась на колени перед его начальником, умоляя спасти сына. Начальник обещал этим заняться и действительно занялся: спустя два дня Михаила арестовали и приговорили к восьми годам заключения за разглашение государственной тайны. Его мать, которая чувствовала себя во всем виноватой, муж едва удержал от самоубийства. Я знаю, что время от времени Михаил присылал родителям из лагеря отчаянные письма, а много лет спустя мне рассказали, что он оттуда так и не вернулся. При каких обстоятельствах он умер или погиб — неизвестно.
Словом, вся в терзаниях, я отправилась на работу, где, к моему удивлению, никто не поинтересовался, почему я накануне прогуляла, а в тот день явилась в середине смены. Очевидно, из НКВД их и впрямь предупредили. С той поры остальные работницы нашего цеха начали меня сторониться, а то и просто избегать. Мне это было крайне неприятно, но я старалась не обращать внимания, тем более что у меня были заботы посерьезнее. Через пару недель все повторилось: опять за мной пришел милиционер, и опять мы с Гуровым несколько часов толкли воду в ступе. Однако в его аргументации появился новый мотив: «Я знаю, что ты бы согласилась, ты ведь честная девушка, да к тому же комсомолка. Все дело в твоей матери — это она тебя настраивает против нас. Думаешь, нам неизвестны ее антисоветские настроения и неизвестно, за что она сидела?» Меня это ужасно волновало, так как я тревожилась за маму. И я без устали повторяла, что давно уже вышла из детского возраста и все решения принимаю самостоятельно. С той поры мои визиты к Гурову стали регулярными и проходили всегда по одному и тому же сценарию: за мной являлся милиционер, от Гурова я выслушивала то уговоры, то угрозы, иногда он даже размахивал у меня перед носом пистолетом, но должна сказать, что за все это время, даже когда он впадал в ярость, орал и топал ногами, он не ударил меня ни разу. Что при методах, как правило, применяемых в НКВД, было явлением прямо-таки необыкновенным. И я до сих пор не знаю, почему все происходило так, а не иначе.
О возвращении мне паспорта речь уже вообще не заходила. А через некоторое время я передала Гурову также комсомольский билет, прекратив таким образом свое членство в комсомоле. Произошло это так: я постоянно переписывалась с несколькими подругами по ИФЛИ и, поскольку, с одной стороны, боялась писать о своей эпопее с НКВД (во время войны письма официально проверялись военной цензурой), а с другой — не переставала об этом думать, я попыталась передать им, что со мной происходит, пользуясь литературными аналогиями. И однажды написала своей близкой московской подруге Лене Зониной (впоследствии известной переводчице с французского, автору нескольких книг о французской литературе), что некоторые официальные лица пытаются вопреки моим возражениям навязать мне роль Тани из «Жизни Клима Самгина». Этот персонаж известного романа Горького был агентом царской охранки. И вот приходит от Лены ответ, в котором я читаю: «Я рассказала о твоих делах моей маме (ее мать была партийной активисткой, до 1938 года состояла членом Московского горкома ВКП(б), потом ее исключили из горкома и из партии, но она осталась верна своим убеждениям). Мама просила тебе передать, что если ты честная девушка и комсомолка, то должна согласиться». Я была изумлена и возмущена и во время очередного визита к Гурову, когда он опять заговорил о моем комсомольском долге, положила ему на стол свой членский билет, говоря, что раз мои представления о комсомоле столь отличны от представлений ряда знакомых мне людей, то я не считаю для себя возможным продолжать находиться к рядах этой организации. Гуров пришел в такую ярость, что я, к ужасу мамы, снова провела ночь в КПЗ и вернулась домой только на следующий день.
А потом мой мучитель придумал новый способ давления на меня: однажды утром, когда я пришла на работу, меня вызвал к себе начальник цеха и сообщил, что я уволена. На мой вопрос, почему, ведь я работаю не хуже других, он ответил, что это не от него зависит, таково распоряжение начальства. И с той поры пошло. Везде не хватало рабочих рук, а меня брали на работу и затем через несколько недель увольняли. Я была в отчаянии. Без моих хлебных карточек мы с мамой просто голодали, уехать я тоже без паспорта никуда не могла. Тем более что на железной дороге уже ввели пропуска. В конце концов я записалась на курсы медсестер, чтобы сбежать от Гурова на фронт. Счастливая, что мне удалось придумать выход из положения, я занималась усердно и была одной из лучших на курсах. И вот однажды, сидя на занятиях, я вижу в окно идущего по двору Гурова. И говорю своей соседке по парте: «Знаешь, меня сегодня или завтра отчислят». Она на это: «За что? Не дури, ты ведь у нас отличница!» — «Вот увидишь». Меня отчислили без объяснения причин в тот же день.
Решить проблему паспорта мне, по иронии судьбы, удалось благодаря конфликту между СССР и польским эмиграционным правительством. В связи с обнаружением немцами в Катыни, под Смоленском, захоронения нескольких тысяч расстрелянных польских офицеров и позицией советских властей, не признававших, что это дело рук НКВД, и утверждавших, что пленных офицеров казнили немцы, правительство генерала Сикорского в 1943 году прервало отношения с СССР. В результате в стране позакрывались все представительства этого правительства, а бывшим польским гражданам было велено обменять временные удостоверения на обычные советские паспорта. Тех, кто отказывался это сделать, а таких было большинство, потому что люди опасались лишиться таким образом возможности возвращения в Польшу после войны, арестовывали, судили и приговаривали к двум годам лишения свободы по статье 192 тогдашнего Уголовного кодекса — «за нарушение паспортного режима». Милиционеры ходили по домам и тех, у кого еще не было советских паспортов, увозили в тюрьму. Мама тоже слышать не хотела об обмене своего документа, и мы с ней решили, что поскольку мне все равно терять нечего, то я пойду в тюрьму вместе с ней. Так мы и сделали. Когда пришла милиция с проверкой, никто у нас старые документы не спрашивал, а новых не было ни у меня, ни у нее. И нас забрали. В тюрьме нас разлучили и поместили в разных камерах. Да, я забыла отметить, что была в то время в очередной раз без работы и Гуров явно не знал, что со мной в эти недели происходит. А происходило, и не только со мной, нечто совершенно невероятное. Оказалось, что власти, очевидно, не желая раздражать союзные правительства, были заинтересованы в том, чтобы бывшие польские граждане не сидели по тюрьмам и лагерям, а соглашались брать новые паспорта. И вот через пару недель в тюрьме появился бывший глава польского представительства. Он расположился в канцелярии, к нему по очереди приводили заключенных, и он их уговаривал не ломать себе жизнь и менять паспорта. Заверяя при этом, что такой шаг никак не повлияет на послевоенную репатриацию. И люди один за другим соглашались. В итоге со всего Бийска в тюрьме остались вроде бы всего две непреклонных семьи — одна польская и одна еврейская. Остальные поддались на уговоры. Когда один из членов семьи давал согласие, к нему приводили в канцелярию родственников из других камер, и он уже их убеждал сам. Так и меня вызвали для беседы с мамой, и мы обе подписали заявления о выдаче нам новых паспортов.