Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Салабоны разогревали тушенку на кирпичах. Матрица промыла спиртом руку ефрейтору и царапины на роже Лермана. Замотанная оторванной подшивкой рука ныла, и ефрейтора тряс отходняк – только сейчас мозг разрешал себе понять, что случилось полчаса назад.
– Пей! – Лерман протянул Серебрякову кружку со спиртом и фляжку с водой. – Давай, брат…
Ефрейтор выпил. Выпил и Лерман, и салабоны, налили и Вальке. Она сидела напротив и через костер не сводила с ефрейтора глаз.
– Седьмой, седьмой, – забулькала рация, – ну чё, двухсотых (т. е. убитых – армейский сленг) нет?
– Нет, – ответил сержант. – Не ту рыбу поймали…
– До утра продержитесь? Или давай сюда на этом же 130-м, поспать этих в кузов сложите, и сюда…
– Ничего. Всё тип-топ, – ответил сержант – 73… (73 – до свидания – армейский сленг).
– Ты почему не дал его убить? – внезапно спросила Валька. – Он-то тебя не пожалел…
Повисла пауза.
– Ты чё, добрый? – не сводя с него глаз, спросила она.
– Не знаю, – через силу ответил ефрейтор. – Отстань…
Ночь, осенняя ночь висела над хребтами. Догорал костерок. Прикорнул Лерман, салабоны с автоматами караулили пленных. Ефрейтор и Валька ушли в тайгу.
Седые лунные мхи стелили им ложе. Она, вжавшись спиной в сосну, смотрела ему прямо в глаза. Он держал ее здоровой рукой за плечи и видел, как в ее раскосых, будто сиропом залитых глазах мерцали звезды, как, прочерком сверкнув к зрачку, пронеслась и погасла одна упавшая.
Будто камлали над тайгой шаманы в ту ночь и били в бубны, и невидимые зурны ласкали душу, и бряцали кимвалы, и тянулась, тянулась и все никак не могла порваться серебряная цепочка, и царапала кожу золотая застежка, и опрокинулось небо, и стыдливо отвернулись боги, и завистливо скулили духи, и все качала и качала мудрой своей кроной разлапистая сосна.
– Васька, – захрипел из рации в кармане куртки ефрейтора голос сержанта, – ты живой? Ну, тогда 73!
Валька взяла рацию и придавила клавишу ответа.
– Восемьдесят восемь (88 – я вас целую – армейский сленг), – зашептала, застонала она в ответ. – Восемьдесят восемь, восемьдесят восемь…
И взорвалось небо, и зацвел миндаль, и отяжелел кузнечик, и рассыпался каперс, и разбился кувшин у источника, и обрушилось колесо над колодцем.
И задрожали стерегущие дом, и согнулись мужи силы, и перестали молоть мелющие, и помрачились смотрящие в окно.
– Восемьдесят восемь, – прошептала она в последний раз.
12 градусов по Цельсию
Вокруг Алмаза, по сопкам и ложбинам между ними, вилась Кольцевая автодорога, замыкавшая шахты и прииски в одно пространство. Зимой по этому кольцу, если была непогода, а непогода была здесь всегда, ездили только караванами. Но каждую весну все равно, когда сходили снега, в кюветах обнажались одна-две легковушки – обычное на Руси дело, не хватило, вот и отправились в соседний поселок за водкой.
Автобус номер пять шел из центра на рудник Комсомольский, там, в крупном поселке, была амбулатория, и Евгения Степановна, мать Нади, дежурила в больнице сутки через трое.
Моросило за окнами теплого салона, тундра, потерявшая лихорадочный свой багрянец, казалась одной сплошной бурой, коричневой массой. Мотор гудел ровно, убаюкивающе, и Евгения Степановна, притулившаяся на заднем сиденье, начала подремывать – ехать минимум час, Комсомольский – конечная, и кондуктор ее разбудит.
– Нн-у, с-сэка, чё творит, а? Ваще, сама скоро на пацанов кидаться станет, с-сэка… – донеслось до нее, и застарелой внутренней болью, по тому, как враз сжалось сердце и ухнуло куда-то вниз, она поняла, что говорят о Наде. Опустив голову в плечи, сжавшись, стараясь стать еще более незаметной, она против воли, не открывая глаз, все вслушивалась и вслушивалась в торопливую, захлебывающуюся скороговорку двух ребят, по виду – шахтеров, сидевших перед ней.
А они все обсуждали и обсуждали ее дочь.
– Да ладно вам, постыдились бы, – прикрикнула на них кондуктор, в халате поверх ватника и с двумя сумочками на ремне через грудь, – небось вы бы болели, а над вами смеялись, каково бы, а?
Но те ее не слушали, только сбавили тон, но по мерзким смешкам, которыми они прыскали то и дело, по этой гнусной скороговорочке и без слов было ясно, о чем идет речь.
– Нет, а чё? – подала голос из середины салона парикмахерша Юлька, дама томная, если не сказать – томящаяся, – я вот, например, ухажеров не отбиваю! А эту – только поманишь, и бежит, как собачонка! А я вот себе цену знаю, да…
– Да, цена-то тебе известная, – откликнулся кто-то из баб. – К Вазифу посидеть своди – и хоть стриги потом, хоть брей, только успевай…
– Аты видала?! Нет, ты видала?! – завизжала Юлька. – Может, ты и свечку держала?!
– Я – нет, – отрезала та, – да люди врать не будут…
Ссора, склока вспыхнула, как перепрелая солома в вёдро. Бабы уже были готовы вцепиться друг другу в патлы, мужики ржали да подзуживали, орала кондукторша.
Евгения Степановна сидела в самом углу, сзади, вжавшись в продавленные кожаные подушки сидений старенького ПАЗа. Беззвучные струи текли за окнами, все более хмурилась непогода, и Евгения Степановна молча глотала свои горькие слезы.
Из сумерек показалась остановка, их здесь делают островерхими, как шалаши, и с дверями, чтобы было где укрыться от снега или дождя. На дорогу выскочили две фигуры и замахали, замаячили шоферу. Пазик со скрипами, вздохами и скрежетами остановился. В салон вошли мокрые пассажиры, шумно расселись, расплатились с кондукторшей.
Склока затихла, как и началась, сама собой. Все молчали в урчавшем нутре машины, затихли даже те двое, задумались о чем-то. Каждый ушел в себя, в нехитрые свои разговоры, и только все шел и шел то через тундру, то взбираясь на лесистые сопки, то буксуя, то разгоняясь, старенький автобус.
Шофер включил радио. Выступали записные комики, пройдохи, из тех, кому не доверишь передать монетку в транспорте. Но вечно гнусных их физиономий по радио видно не было, и затертые их шутки наполняли салон.
– Значит, так. Возвращается муж из командировки… – неслось из динамика. Рассказывающий сам давился от хохота, ответом ему были взрывы веселья в невидимом зале. Все молчали в автобусе, и только осенняя беспокойная маета все скулила то у самых тяжело набрякших туч, то завивалась вихрем пожухлой листвы у самой колеи, и стекала, и плакала, и ныла.
Водитель включил в салоне свет.
– Не, мужик, хочешь – верь, хочешь – не верь, трамвая жду, – неслось из эфира.
40 градусов по Цельсию
…Город Алмаз проснулся в это утро рано, раньше обычного. День строителя – эти два слова значили здесь многое. Потому что работа была в округе либо на рудниках, либо на приисках, либо на прокладке дороги – четырехполосной бетонки, тянувшейся от БАМа, через Муйские дикие хребты, сквозь тундру и тайгу, пересекая реки шириною в десятки километров, к студеному океану. Мир, горящий, как в лихорадке, где-то за тысячи и тысячи верст отсюда, весь в чахоточных пятнах реклам, в неистовстве своем требовал и требовал все больше. Бензина. Угля. Бриллиантов. Золота. Икры. Мехов. Золота. Золота. Золота.