Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был некий допинг, если не наркотик, помогавший преодолеть отчуждение от новой реальности и неожиданную для «почитателя и ученика Джека Лондона» тоску по близким, по дому, по Ленинграду.
Разумеется, я цитирую письма выборочно, пытаясь дать читателю представление о нетривиальности ситуации — столкновение книжной культуры с живой жизнью в ее жестком варианте.
Именно поэтому неожиданно — вне контекста письма — появлялись странные пассажи: «А знаете, есть такая книга „Трактат о драгоценных камнях", ее написал один древний грек, известный под фамилией Теофаст или Теофраст. Наверно, занятно. Да и вообще драгоценные камни, их магические свойства, легенды о них—какая интереснейшая тема!»
Почему вдруг возник этот Теофраст с его драгоценными камнями — в казарме, стоящей посреди унылых лысых сопок? Да все потому же...
Или: «Знаете что, товарищи, был такой поэт Роденбах. У нас есть такая толстая книга, там и история танцев, и переписка Екатерины с Дидро, и есть там краткие биографии писателей, художников и т.д. Там, по-моему, есть и о нем. Черкните несколько слов о нем, если нетрудно».
Что ему этот Роденбах, столь же неуместный, как и постоянно возникающий Дориан Грей? Все за тем же...
В письмах был и другой слой, куда более банальный, но без которого картина была бы ложной.
5.1.1955. «Здравствуйте, дорогие. Второго числа получил ваше поздравление. Спасибо, родные. Ничего, что оно немного запоздало, это не имеет значения. Я уверен, что все будет как надо и мы еще не раз отпразднуем эту дату вместе... В качестве сувенира посылаю вам семечки мандарина, съеденного мной 1-го числа сего года. («Солдатские подарки» в честь Нового года.—Я. Г.) Михаил, тебе поручается их посадить, „слезами поливать и улыбкой ". И смотри,
чтобы к моему приезду у нас в столовой благоухала мандариновая роща. И мы пили чай с лимоном под сенью мандариновых дерев. Посади их позже, весной.
Итак, мандариновые семечки. Надеюсь, цензура не найдет в этом ничего предосудительного. А вообще трогательно, не правда ли? Последнее время я иногда задаю себе вопрос—уж не становлюсь ли я сентиментальным?»
Разумеется, для ученика Джека Лондона и Ницше сентиментальность была недопустима... И однако же...
9.1.1955. «Я пишу, как только предоставляется возможность. Писание писем вам—самое большое мое удовольствие. Мне очень приятна мысль, что эти письма дойдут к нам домой, вы будете держать их в руках, читать. Сентиментальность? Не знаю, возможно».
Это внутреннее состояние, впрочем, не мешало исправно штурмовать сопки, заниматься строевой подготовкой и рукопашным боем, бегать на стрельбище, после команды «Подъем!» через минуту стоять в строю, содержать в идеальном порядке личное оружие — свой СКС, вскакивать среди ночи не только для ночных тактических занятий, но и для разгрузки составов с углем или кирпичом, прибывавших на станцию Ванинского порта. И — как это ни забавно выглядит с высоты моего сегодняшнего возраста — мечтать о сержантских лычках.
З.ХІІ.1954. «Я твердо решил получить сержантские лычки, и, если здоровье не подведет, я их получу...»
Тягость службы в эти первые недели определялась даже не столько физическими нагрузками, сколько — и не только для меня — каким-то психологическим напряжением, которое пронизывало воздух полковой школы. И не все это напряжение выдерживали.
В январе 1955 года я на несколько дней оказался в санчасти — полковом лазарете. Мы в очередной раз ночью разгружали платформы с углем. По случаю сильного мороза нам выдали валенки. На станции растоптанный снег превратился в слякоть, и валенки промокли. На обратном пути в расположение части — несколько километров по ледяной дороге — отсыревшая портянка примерзла к ноге. В результате я отморозил пятку. Она раздулась и приобрела странный желтый цвет. Естественно, комвзвода — старший лейтенант—отпустил меня в лазарет. Там мне вскрыли эту пятку, выпустили образовавшуюся жидкость и убрали толстую отслоившуюся кожу. Пятка очень быстро пришла в норму, но дня три-четыре я провел, блаженствуя на больничной койке.
В одну из этих лазаретных ночей нас разбудила какая-то суматоха.
Тут же санинструктор сообщил, что привезли эстонца, который застрелился на посту. Он выстрелил себе под подбородок из карабина Симонова. Он был еще жив. Его оперировал капитан Цой (несмотря на корейскую фамилию — еврей), главный полковой хирург. К утру парень умер. Мы не спали всю ночь.
Ничего похожего на дедовщину в полку не было. Сержанты при всей суровости не выходили за пределы устава. Причиной самоубийства мальчика из Прибалтики, наверняка городского и, скорее всего, интеллигентного, — деревенские ребята были крепче, — могло быть только одно: он не выдержал этого особого психологического напряжения.
В отличие от меня он наверняка не рвался в армию, тем более на край света, и у него не было стимула превращать все это в сознательное испытание и дело чести. Он просто не мог так жить...
Надо сказать, что большинство — подавляющее! — сослуживцев того юноши, которого звали так же, как и меня сегодняшнего, воспринимали ситуацию гораздо проще и спокойнее, чем он. Попал в армию — дело естественное, — терпи. А потому историю юного ницшеанца, а по совместительству советского военнослужащего, вряд ли следует считать типичным случаем.
В письмах этого периода есть и еще сквозные сюжеты. Обсуждалась возможность, получив сержантские лычки, через год сдать на младшего лейтенанта — такая практика для десятиклассников была, — и уйти в запас, прослужив два года.
Это была мечта — максимально сократить себе срок службы.
Тогда я и представить себе не мог, что наступит момент, когда я стану всерьез размышлять — демобилизоваться или еще остаться в армии, послужить...
Между тем в жизни — скорее в службе — стрелка-карабинера произошли существенные изменения.
21.1.1955. «Приступим к новостям. Есть хорошие, есть и сомнительные. Впрочем, начнем со старостей. Первой, самой древней, густым седым мохом поросшей старостью является то, что ваш дальневосточный и сын, и внук, и брат (в трех лицах единый) здоров и бодр, как табун ломовых владимирских битюгов. А это, вы мне все время пишете, — главное. Остальные старости, как то: зима, мороз, снег, особого интереса не представляют. Теперь новости. Дело в том, что у нас в полку происходила переформировка. По-видимому, нашли, что курсантских подразделений чересчур много, и часть их расформировали. нашу роту в том числе. Некоторых направили в другие курсантские роты, основную же часть — в строевые солдатские. Я попал в число последних. Несмотря на то что по своим успехам был ничуть не ниже тех, кто остался курсантами, а многих и выше. Однако свои причины здесь должны быть, и они есть. Вместе со мной в солдатские роты переведены еще некоторые из наших ребят, как то: Гликин Вульф Израилевич, Львовский Иосиф Абрамович и др. Следовательно, сержантское звание, так сказать, уплыло. И я три года буду иметь честь служить рядовым. Вот так. Я, однако, не унываю. Я не только ученик Д. Лондона, но и почитатель вольтеровского гения. И панглосовские афоризмы мне не безразличны. (Имеется в виду афоризм Панглоса из повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» «Все к лучшему в этом лучшем из миров». —Я. Г.) Тем более что наши судьбы в некотором роде сходны. У обоих несчастье с носами. Правда, я лишь слегка обморозил, а он совсем потерял нос». Напомню, что у Панглоса был сифилис.