Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Добрый день, Иваныч, уже работаешь? Молодец ты… Что новенького? Какие книги достал для меня в Германии вездесущий барон Николай? Что слыхать о продаже библиотеки Дени Дидро?
Оба начинали миролюбиво, но постепенно возбуждались в спорах, переходили на крик; Лужков уже давно получал 1200 рублей в год от щедрот императрицы, но продажным не был и свою правоту доказывал, иногда даже кулаком постукивая на императрицу. Дворцовые служители не раз видели, как Екатерина Великая, красная от возмущения, покидала библиотеку в раздражении:
– С тобой не сговоришься… Упрям как черт!
– Упрям, да зато прав, – слышался голос Лужкова…
Александр Михайлович Тургенев писал, что Лужков даже не делал попыток отворить двери императрице, он “спокойно опускался в кресло, ворчал сквозь зубы, принимаясь за прерванную ее посещением работу”. Каждый Божий день у них повторялась одна и та же история – поздороваются, поговорят о том о сем, тихо и мирно, а в конце беседы так разгорячатся по вопросам политики и философии, что только кулаками не машут, только книгами еще не швыряются… Но однажды пришла в библиотеку ласковая, нежная.
– Ну, хватит нам лаяться! – сказала она. – Я вот тут пьесу сочинила “Федул и его дети”, оцени мое доверие, что тебе первому до бенефиса показываю…
Стал Лужков читать “Федула”, а императрица, сложив ручки на коленях, сидела как паинька и только вздыхала протяжно. Лужков дочитал ее сочинение и вернул… молча.
Недобрый знак. Екатерина похвал от него ожидала:
– Ну, что скажешь, Иваныч, нешто я такая бездарная?
Лужков ее авторского самолюбия не пощадил:
– Да что тут сказать, государыня? Наверное, хорошо…
“С этим сказанным хорошо лицо Лужкова никак не сообразовывалось, показывая мину насмешливого сожаления”. Конечно, императрица поняла цену его “похвалы” и вскочила:
– Философ несчастный! Смейся, смейся, кривляй рожу свою, а вот погоди, как театр откроется да поставят пьесу мою с актерами, так небось мой “Федул” будет от публики аплодирован.
Лужков против этого не возражал:
– В этом нисколько не сомневаюсь, ваше величество. Публика будет даже рыдать от восторга, ибо автор-то ей известен. Кто ж осмелится сомневаться в таланте своей императрицы?
– Да пропади ты пропадом! – И Екатерина удалилась…
В конце января 1793 года женщина рано утром пришла в библиотеку, молча протянула Лужкову пакет из Франции, и он прочел донесение посла о том, что Людовик XVI гильотирован. Лужков вернул пакет обратно – со словами:
– В этом, что произошло, не усматриваю ничего странного.
– Как? Свершилось ужасное злодеяние, а ты… спокоен?
Лужков, понимая волнение женщины, услужливо придвинул для нее кресло, сам уселся напротив и сказал так:
– Ваше императорское величество, чему же мне удивляться, если все отрубили голову одному? Напротив, вызывает большее удивление именно то, что один облечен правом отрубать головы всем , и я не перестану дивиться тому, с какой готовностью люди протягивают под топор свои шеи…
Екатерина вскочила, в дверях разразившись бранью:
– Да чтоб ты треснул, проклятый! Я ему деньги плачу немалые, словно генералу, он в моем же дворце ест-пьет, да еще смеет радоваться, когда монархам головы рубят… Тьфу ты! Недаром “светлейший” тебя в трактире отыскал. Жаль, что умер “светлейший”, а то бы я вас обоих обратно в трактир отправила!
Две недели они после этого случая не разговаривали. Потом встретились и посматривали один на другого косо. Екатерина все-таки не выдержала и улыбнулась. Лужков тихо спросил ее:
– Ваше величество обиделись на меня?
– А ты на меня? – спросила она его в ответ.
И их отношения вернулись на прежнюю жизненную колею.
Впрочем, жить ей оставалось совсем немного.
Павел I, вступив на престол после смерти матери, грохоча ботфортами, сразу навестил библиотеку Эрмитажа, поговорил с Лужковым о книгах, потом напрямик спросил библиотекаря – желает ли он и далее служить при его величестве?
– Если служба моя будет угодна вашему величеству.
– Да ведь все знают, что я горяч… Не боишься?
– Нет, не боюсь я вас – даже “горячего”.
Разом взметнулась трость в руке императора:
– Как ты смеешь не бояться своего законного государя?
– Не боюсь, ибо уповаю на справедливость…
Трость опустилась, ударив по голенищу ботфорта:
– Хвалю! Молодец. Хорошо мне ответил… Я достаточно извещен от матери, что ты человек добрый и умный, я всегда уважал тебя, – сказал Павел, – но… Нам с тобой под одною крышею не ужиться. Проси у меня что хочешь. Я ни в чем не откажу тебе, а жить вместе нам будет трудно…
Далее случилось невероятное – такое, чем очень редко может похвастать российская история: Лужков вернул в казну государства более 200 000 рублей – серебром и золотом, которое не было даже оприходовано в конторских журналах, об этой сумме никто и не знал, и он, титулярный советник, мог бы спокойно присвоить эти деньги себе… Павел I был поражен:
– Скажи, Лужков, чего желаешь в награду за сей подвиг?
– Едино лишь отставки себе желаю.
Павел I указал – быть Лужкову в чине коллежского советника.
– Говори, чего бы хотел еще, кроме пенсии?
– Хочу места на кладбище, что на Охте, дабы мне там клочок земли отвели, я жилье себе выстрою.
– Никак помирать собрался?
– Нет, жить буду. Чтобы помочь всем убогим…
Павел отвел для него двести сажен земли кладбищенской, на Охте же был выстроен для Лужкова домик, в нем он приютил двух отставных солдат, у которых никого близких на свете не осталось. Сколько бы ни собралось нищих возле ворот кладбищенских, Лужков ни одного из них не обделял милостыней – из своей пенсии. Сам же он с солдатами кормился в ближайшей простонародной харчевне. Каждый день по три часа он писал, а написанное солдатам не читал и никому не показывал…
Пережил он и Павла I, а в царствование его сына Лужков – день за днем – копал на Охтенском кладбище могилы для бедняков, ни гроша за свой труд не требуя. С отрывания могил Лужков начинал Божий день – с лопатой в руках его и заканчивал.
В этом он усматривал “философию” своей жизни.
Он умер, а записки его бесследно исчезли.
Упомянув о пропаже лужковских мемуаров, А. М. Тургенев заключал: “Потеря эта весьма важна для летописи нашей”.
Мне остается только печально вздохнуть, присоединившись к мнению летописца той эпохи, весьма странной для понимания моих современников, живущих в конце XX века.