Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего менее можно отнести это последнее на счет пропаганды. Она, правда, не прекращалась ни на минуту, но район ее влияния был крайне незначителен, и, что более важно, по характеру своему она отличалась чрезвычайной скромностью и умеренностью. Когда, согласно решению Международного социалистического конгресса в Париже (в 1889 году), 1 мая стало официальным праздником рабочих всего мира, на русской территории это решение было проведено в жизнь только поляками: целый ряд варшавских фабрик стоял 1 мая 1890 года; была демонстрация, были, разумеется, аресты. В Петербурге было все тихо. Только год спустя петербургские пропагандисты решились напомнить миру, что есть рабочие и в столице России. «В мае того же (1891) года состоялось первое в Петербурге тайное собрание рабочих, посвященное празднованию первого мая, — рассказывает современник. — Устроено оно было центральным кружком… Факт собрания хранился в глубокой тайне. Только осенью один из рабочих решился дать текст речей знакомой учительнице воскресной школы за Невской заставой. От учительницы речи попали в руки только что образовавшегося народовольческого кружка и тотчас изданы на гектографе, к большому неудовольствию социал-демократической петербургской интеллигенции. Затем речи были перепечатаны за границей «Группой освобождения труда»[245]. Нет надобности говорить, что если полицейские условия Петербурга чем-нибудь отличались от таковых же Варшавы времен Гурко, то разве к лучшему, а никак не худшему. И все-таки пропагандисты были бы не прочь, чтобы «манифестация» осталась тайною ото всех, кроме них самих и кучки собравшихся рабочих… речи, которые держались на собрании этими последними, вполне гармонировали со скромностью самого выступления. «Нам стоит только вооружить себя сильным оружием, — а это оружие есть знание исторических законов развития человечества, — тогда мы всюду победим врага, — говорил один из них. — Никакие его притеснения и высылки на родину, заточение нас в тюрьмы и даже высылки в Сибирь не отнимут у нас этого оружия». «В настоящее время, — говорил другой, — нам остается только возможность заняться развитием и организацией рабочих, — возможность, которою, надеюсь, мы и воспользуемся, несмотря ни на какие препятствия и угрозы. А для того, чтобы наша деятельность была как можно плодотворнее, нам необходимо стараться умственно и нравственно развивать себя и других, и более энергично действовать для того, чтобы окружающие нас смотрели на нас как на людей умных, честных и смелых и потому с большим доверием относились бы к нам и ставили нас в пример себе и другим». Автор, у которого мы заимствуем цитаты[246], совершенно правильно говорит о «религиозной торжественности и глубоком идеализме», которыми дышали эти речи: кроме нескольких бранных слов по адресу правительства (произносившихся, не забудем этого, под покровом глубочайшей тайны), в них нельзя найти даже отдаленного намека на революцию. Что касается стачечной борьбы, то вот как относились к ней даже еврейские рабочие — гораздо лучше организованные и более сознательные, чем русские. На маевке 1892 года одна виленская работница говорила: «Мы должны устраивать стачки. Но — устроить стачку! Нас пугает самое это слово. Мы из-за этого можем совсем лишиться места! Да, друзья, я это вполне чувствую и понимаю. Я знаю, что значит для нашего брата рабочего лишиться места. Но у нас не должны опускаться руки при первой неудаче. Мы должны преследовать нашу цель до конца жизни»[247].
Один тогдашний петербургский пропагандист оставил чрезвычайно живую и наглядную картину первой забастовки, какую ему пришлось в 1894 году наблюдать — в качестве зрителя — с империала трамвайного вагона. Как вылитые перед нами и разгромленная контора Семянниковского завода, с выбитыми стеклами, и обступившие завод тысячи рабочих, и скачущие казаки. Пропагандист честно признает, что во всем этом своеобразном зрелище он и его лекции об «исторических законах развития человечества» были совершенно ни при чем. «Я должен прибавить, что во всей этой истории «наши» рабочие не принимали ровно никакого участия», — говорит он[248]. «Вся история» возникла совершенно стихийно, на чисто экономической почве: затягивали расчет, подходило, между тем, Рождество — и рабочие рисковали остаться к празднику без денег. Но финал «всей истории» должен был заставить задуматься и пропагандистов, по крайней мере, тех из них, в ком билась политическая жилка. Победа семянниковских рабочих привела к тому, что «жандармские офицеры в ту же ночь выдавали рабочим давно требуемую получку». «Мирные социалисты» не дремали — а стихийные забастовки шли, как волны, одна за другой. В декабре 1894 года «отбунтовали» семянниковцы, — а на масленице следующего года был столь же грандиозный «бунт» в порту нового адмиралтейства. Потом пришла очередь бумагопрядилен. «Среди кружков рабочих наступает пора новых веяний. Совершается перелом. Все сильнее и сильнее укрепляется мысль, что действительно сознательный рабочий должен ближе стоять к окружающей жизни, должен активнее относиться к нуждам и требованиям массы рабочих и к повседневным нарушениям всяких человеческих прав; что сознательный рабочий должен участвовать в этой окружающей жизни, а не сторониться от нее, как он делал до сих пор… Весною 1895 года оттенки нового направления становятся гуще. Раздается уже довольно резкий протест против прежнего способа ведения дела… Начинается явное неудовлетворение «кружковщиной» и «саморазвитием». Является жажда новой плодотворной работы…». Кружковая интеллигенция уступала не сразу: «После горячего спора представителей группы рабочих района Невской заставы с представителем от группы интеллигентов, «старых социал-демократов», иначе «литераторов», было решено начать применять новую тактику массовой агитации на основании насущных потребностей рабочих той или иной фабрики»[249]. В Западной России процесс шел быстрее, — там переход к агитации назрел уже в начале 1894 года, и на совещании виленцев с москвичами возникла идея известной брошюры «Об агитации»[250].
Разрешения той задачи, которую ставила себе эта брошюра, пришлось ждать довольно долго. Забастовочная волна, поднимаясь все выше в течение зимы 1895/96 года (за эту зиму в одном Петербурге приходится отметить: «бунт» папиросниц на табачной фабрике Лаферма, стачку на фабрике «Товарищества механического производства обуви», забастовку на ткацкой фабрике Торнтона, ткацкой же Лебедева, у Кенига, на Сампсониевской мануфактуре, на бумагопрядильне Воронина, в Новом Адмиралтействе, на Александровском чугунном заводе, на Сестрорецком оружейном, на Калинкинской мануфактуре, в мастерских Варшавской железной дороги, на Балтийском судостроительном и т. д., — не считая нескольких повторных[251]), достигла своего