Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебя тут кто-то ждет, — сообщил Мойков. — Уже больше часа.
Я осторожно заглянул в плюшевый будуар, но заходить туда не стал.
— Полиция? — спросил я.
— Да не похоже. Говорит, вы давно знакомы.
— Ты его знаешь?
Мойков покачал головой.
— В первый раз вижу.
Я все еще медлил. Я был сам себе ненавистен из-за своего липкого испуга, но я знал: от этого проклятого эмигрантского комплекса мне уже не избавиться никогда. Слишком крепко он во всех нас засел. Наконец я вошел в плюшевый будуар.
Из-под пальм навстречу мне поднялась знакомая фигура.
— Людвиг!
— Бог мой! Зигфрид! Ты жив? Как тебя теперь звать-величать?
— Да все так же. А твоя фамилия теперь Зоммер, да?
Обычные вопросы людей, встретившихся на погосте жизни и с изумлением обнаруживших, что костлявая, оказывается, пощадила обоих. С Зигфридом Ленцем мы повстречались еще в Германии, в концлагере. Он был средней руки рисовальщиком и играл на пианино. Оба этих умения спасли его от выстрела в затылок. Он давал уроки музыки детям коменданта лагеря. Комендант экономил деньги на обучение своих чад, а Ленцу сохранял жизнь. Надо ли говорить, что преподавал Ленц в черепашьем темпе — ровно настолько быстро, чтобы не вывести коменданта из терпения, и ровно настолько медленно, чтобы продлить свою жизнь как можно дольше. Играл он и на товарищеских вечеринках эсэсовцев и штурмовиков. Разумеется, не партийные песни — поскольку он был еврей, это было бы неслыханным оскорблением арийской расы, — но разухабистые марши, танцы, мелодии из оперетт, дабы лагерные охранники, получив свой даровой шнапс в награду за то, что они доблестно пытали и избивали евреев, могли на досуге вволю повеселиться под музыку.
Коменданта перевели, на смену ему прибыл другой, без детей. Но Ленцу опять повезло. Новый комендант прослышал, что он не только музыкант, но еще и живописец, и приказал заключенному написать свой портрет. Опять Ленц работал в черепашьем темпе, стараясь продлить себе жизнь. Когда портрет был почти готов, коменданта повысили в звании. Он получил новый мундир, и Ленцу пришлось рисовать форму заново. Потом он увековечивал всех лагерных начальников подряд, одного за другим, он запечатлел в красках жену коменданта и жен всей лагерной верхушки, это была живопись не на жизнь, а на смерть, он рисовал врача, который должен был сделать ему смертельную инъекцию, рисовал еще кого-то, и так без конца, покуда его не перевели в другой лагерь, и уж с тех пор я ничего о нем не слышал. Честно говоря, я думал, что в этой — с кистью наперевес — гонке со смертью он давно уже сгинул в крематории, и почти забыл о нем. И вот он стоял передо мной — живой и во плоти, толстый, с бородой, изменившийся почти до неузнаваемости.
— Зачем ты отрастил бороду? — спросил я, лишь бы спросить что-нибудь.
— Чтобы сбрить при надобности, — ответил он, удивляясь столь идиотскому вопросу. — Ты же сразу становишься почти неузнаваемым. Большое преимущество, если надо срочно бежать, скрываться. Разве плохо всегда иметь в запасе такой козырь?
Я кивнул.
— Как ты выбрался-то? Из лагеря.
— Отпустили. Комендант удружил. Хотел, чтобы я запечатлел всю его семью, включая деда с бабкой и близких друзей. Ну, я и рисовал. А когда последний портрет был почти готов, смылся. Иначе он меня опять в лагерь засунул бы. А потом бежал без оглядки до самой Франции.
— А во Франции?
— Рисовал, — невозмутимо ответил Ленц. — Я и в Германии людей, которые меня на ночь прятали, тоже рисунками благодарил. На настоящий портрет одной ночи мало, времени хватает разве что на акварель. А на границе я запечатлел в карандаше французских таможенников. Ты даже представить себе не можешь, какие чудеса творит иногда с людьми плохое искусство. Художник из меня никакой, я просто мазила, способный почти фотографически ухватить сходство. Ван Гог и Сезанн, скажу я тебе, ни в жизнь не перешли бы границу. А мне еще и бутылку божоле с собой выдали и дорогу подробно объяснили. Я провел с этими таможенниками поистине трогательную рождественскую ночь. Они радовались, как дети, что принесут женам такие подарки.
Подошел Мойков и, ни слова не говоря, водрузил на стол бутылку водки.
— Я бы божоле выпил, если б нашлось, — вздохнул Ленц. — В память о Франции. К тому же водку я не пью — организм не принимает.
— Нет ли у нас, часом, божоле? — спросил я Владимира.
— У господина Рауля, кажется, есть. Могу позвонить и предложить ему обмен. Очень нужно?
— Да, — сказал я. — На сей раз очень. Думаю, даже шампанское нам не помешало бы Это такая встреча, когда начинаешь верить в нормальные чудеса. Не только в средневековые. — Я снова обратился к Ленцу. — Ну, а за время войны тебя во Франции, конечно, сцапали? Ленц кивнул.
— Я как раз рисовал в Антибах, хотел заработать на испанскую и португальскую визу. Только я ее получил, тут-то меня и схватили. Но через пару месяцев выпустили. Я выполнил темперой портрет коменданта лагеря. Меня несложно было освободить, у меня ведь уже имелась виза.
Вернулся Мойков.
— С наилучшими пожеланиями от господина Рауля. Все мы только странники на этой кровавой планете, так он просил передать. — Владимир откупорил бутылку шампанского.
— Господин Рауль тоже эмигрант? — поинтересовался Ленц.
— Да, только весьма своеобразный. А как же ты сюда перебрался, Зигфрид?
— Из Португалии на грузовом корабле. Я…
Я махнул рукой.
— Нарисовал капитана, первого и второго помощника…
— И кока, — дополнил Ленц. — Кока даже дважды. Это был мулат, и он фантастически готовил тушеную баранину.
— Американского консула, который выдал вам визу, вы тоже рисовали? — спросил Мойков.
— Его как раз нет, — с живостью возразил Ленц. — Он выдал мне визу, потому что я предъявил ему справку об освобождении из концлагеря. Я все равно хотел его нарисовать, просто из благодарности. Но он отказался. Он коллекционирует кубистов.
Мойков наполнил бокалы.
— Вы до сих пор пишете портреты? — полюбопытствовал он.
— Иногда, когда нужда заставляет. Просто поразительно, сколь велика любовь к искусству в душах чиновников, пограничников, охранников, диктаторов и убийц. Демократы, кстати, тоже не исключение.
— А на пианино по-прежнему играешь? — спросил я.
Ленц посмотрел на меня грустным взглядом.
— Нечасто, Людвиг. По той же причине, по которой и рисую лишь изредка. Было время, когда я всерьез надеялся кем-то стать. Азарт был, честолюбие. В концлагере все кончилось. Не могу я теперь одно от другого отделить. Мой скромный художественный талант затоптан слишком многими жуткими воспоминаниями. Все больше смертями. У тебя этого нет?
Я кивнул.