Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Сурков придумал, – решил Агафонкин. – Бог-Отец умер, завещав мандат Богу-Сыну. Вот он – Институт культуры, режиссура массовых театрализованных представлений. Не зря учились, Владислав Юрьевич. Не зря”.
– Но группа беззаветных защитников молодой демократии сумела подавить путч, защитить завоевания революции, пронести знамя через огонь и так далее, – продолжал Путин. – А в награду за подвиг – возьмем власть на десять лет раньше. Вы не думайте. – Он отрицательно покачал головой. – Это не мне нужно: у меня и так все в порядке. А вот миллионам россиян, миллионам советских граждан в этом случае не придется страдать от развала, раскола и разрухи 90-х. Не для себя стараюсь.
Он помолчал, потер ладони и добавил:
– Не допустим грабительской приватизации стратегических отраслей. Не позволим возникновения олигархов. Предотвратим распад великой страны – сохраним Союз. Родина-то, Алексей, она у нас одна.
Агафонкин кивнул, соглашаясь.
– Владимир Владимирович, вам, вероятно, объяснили, – Агафонкин указал на Платона, – что юла может менять Линии Событий. Но даже если вы создадите новую Линию Событий, то на этой, нынешней, в которой мы с вами сейчас беседуем, это никак не отразится: просто будет еще один вариант отдельного События. Без продолжения. – Он нагнулся вперед, стараясь донести до Путина смысл сказанного. – А главное, вы, теперешний, даже не узнаете, получилось у вас создать новую Линию или нет. – Агафонкин улыбнулся. – Если, конечно, я вам об этом не расскажу.
– Тогда и волноваться не о чем, Алексей, – весело сказал Путин, – тогда никто ничем не рискует, правильно?
– Правильно, – согласился Агафонкин; почему-то он не был так уж уверен.
– Значит, по рукам? – кивнул Путин. – Вы с нами?
– Не понимаю, для чего я вам нужен? – спросил Агафонкин. – Вот она юла – закручивайте. Отменяйте 90-е.
– Если бы было так просто, – вздохнул Путин. – Юлу должны закрутить вы.
* * *
Саша снова болел: щеки покрылись мелкой сыпью, язык красными зернышками – скарлатина. Он дышал с хрипами, пытаясь заглотить воздух, которого не хватало легким. Катя смазывала детским вазелином шелушащиеся ладони и уши ребенка, поила сладким чаем, а он лежал на раскладушке, порой заходясь в конвульсии кашля, словно хотел вывернуть горло наизнанку.
Хуже всего было по ночам: Сашин кашель будил ближних соседей по коммунальной квартире, где они снимали комнату. Старая толстая, вечно замотанная грязным платком Петровна, жившая с больной дочкой в комнате слева, ругалась, что малой не дает спать и тревожит дочку, которая, проснувшись, начинала истошно кричать, жалея свои сны.
Возможно, в этих снах она была здорова: могла и говорить, и ходить. Оттого и горевала, что разбудили.
Справа жил Гоша Бура – вор, освобожденный в амнистию по случаю сталинской смерти. Гоша не ругался: он вообще много не говорил, но каждый раз, встретив Катю в коридоре или подождав за дверью общего туалета, молча хватал ее пониже спины, а иногда лез и спереди. Так же молча Катя толкала его в грудь, но понимала, что долго не продержится: Гоша смотрел на нее бусиничными, глубоко спрятанными глазами и слизывал выступавшую в потрескавшихся уголках рта слюну. “Чего ломаешься, цыца, – незло спрашивал Гоша, – все равно дашь. Ты ж шалавая – по глазам вижу”.
После гибели мужа Кате велели освободить служебную квартиру, и она ушла, оставив прежнюю завидную жизнь. Тетя Вера умерла, и в доме в поселке художников Сокол, где Катя выросла, поселились чужие люди: некуда было идти. Профком театра написал ходатайство о комнате, ее очередь шла, тянулась и никак не наступала. Главный режиссер Театра оперетты Канделаки звонил важным людям, просил войти в положение одинокой беременной вдовы, важные люди обещали, в положение входили, но комнату не выделяли. Канделаки не сдавался и продолжал подписывать письма от театра, уходившие по инстанциям – в никуда. И он, и его жена Шмыга жалели Катю. После случившегося с ней горя ее в театре стали больше любить.
Первый год Катя жила на оставленные мужем деньги и продаже вещей, что скопила за время замужества. Вещи Катя продавала подругам по театру и их знакомым, выходило неплохо. Она хорошо и много ела – за двоих, как и полагалось женщине, ожидавшей ребенка. Вещи, однако, кончились, с ними кончились и деньги. Комнаты, что она снимала, становились все хуже – меньше, грязнее, дальше от центра, и Саша, словно заражаясь наполнявшим их воздухом несчастья, болел все больше.
Саше – названному в честь мужа – шел пятый год. Он рос красивым, но болезненным ребенком – с частыми простудами, заставлявшими ее брать больничный и пропускать репетиции. Постепенно ей стали давать меньше ролей, перевели во второй состав, и жизнь – веселая, искрящаяся, жизнь – постоянное приключение, жизнь – поиск любви, зависть подруг, прежняя Катина жизнь превратилась в сидение с нездоровым молчаливым ребенком, чьи зеленые глаза будили память о других зеленых глазах, что она старалась забыть, оттого что ничего, кроме боли, они ей не принесли.
Иногда она думала плюнуть на все и отпереть дверь ночью, ответив на дробный стук Гоши Буры – пус-ти пус-ти пус-ти. В одну из таких ночей Катя решила вести дневник.
Она купила тетрадь и, подумав, как начать, написала на первой странице:
“23 октября 56-го я познакомилась с Алешей, после репетиции, перед вечерним спектаклем. Пушкинская площадь. Так началось мое горе”.
Катя посмотрела на запись и принялась плакать: она долго не позволяла себе думать о нем, называть его имя. Назвала, записала и поняла, что любит. И будет любить.
Она знала, что никогда не расскажет сыну про Алешу: его отцом останется Александр Михайлович, застрелившийся у себя в кабинете от того, что она полюбила другого. Для сына существовала другая история: папа-герой погиб, выполняя важное задание Родины. Мальчику нужно было кем-то гордиться: не ею же.
Катя плакала тихо, давя слезы, чтобы не разбудить метавшегося в жару сына: он заснул посреди ночи, накашлявшись до мокротной хрипоты.
До утра оставалось совсем немного.
* * *
У Агафонкина не было настоящих друзей в пространстве-времени, где он рос. Ребенком его не отпускали во двор одного – чтобы не сболтнул лишнего, и он рос в Квартире с ее обитателями – Митьком и Матвеем Никаноровичем.
Эти двое друзьями не были; были скорее родителями. С Мансуром Агафонкин не дружил никогда: тот был или пьян, или с похмелья. Так что если у Агафонкина и был кто-то, хоть немного, хоть в чем-то похожий на друга, так это Платон Ашотович Тер-Меликян.
“Оттого еще больнее”, – думал Агафонкин, слушая Президента Российской Федерации Владимира Путина.
– Почему я должен закручивать юлу? – спросил Агафонкин. – Вы хотите поменять историю, отменить определенную Линию Событий, повлиять на жизни миллионов людей – вы и закручивайте. Берите на себя ответственность. Вот, – он кивнул на Платона, – у вас здесь сидит приглашенный специалист, доктор математических наук, между прочим. Пусть закручивает.