Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слушаю вас, — сонно и дружелюбно проговорил Алексеев.
— Товарищ Алексеев, помогите ради Христа…
— Ну, большевики в Христа не очень-то верят, — перебил Алексеев гостя, — пора бы знать это, дорогой товарищ…
— Да знаю я, знаю, — Костюрин вздохнул болезненно, вертикальная строчка, дрожавшая у него перед глазами, обрела яркость, сделалась чёткой, — извиняюсь за неловкое упоминание.
— Ничего страшного, но за речью своей советую следить.
— Помогите спасти человека! — Костюрин словно бы камень изо рта выдавил, так тяжело ему было, а сейчас вроде бы полегчало.
— Что-то мне непонятно, — широкая дружелюбная улыбка Алексеева сделалась ещё шире, — о ком идёт речь?
Костюрин назвал Анину фамилию. Алексеев открыл одну из папок, стопой лежавших перед ним, в папке находился список, уже знакомый Костюрину. Он огненным листом лёг ему в голову, впаялся в мозг. В следующий миг Костюрин заметил, что список этот всё-таки отличается от того, который привозил на заставу Крестов, — он украшен несколькими резолюциями. Это были, как понял Костюрин, расстрельные резолюции. Одна фамилия на первой страничке была вычеркнута красным карандашом — кому-то повезло.
— Завьялова, вы говорите? — переспросил Алексеев озабоченным тоном.
— Да, Завьялова.
— А кем она вам доводится?
— Невеста. Нет, жена уже… жена!
— Так невеста или жена?
— Официально пока невеста.
— А говорите жена, — укоризненно произнёс Алексеев, провёл пальцем по списку. — Завьялова, Завьялова…
— Да, Завьялова, — заведённо повторил Костюрин, — Завьялова.
Наконец, палец Алексеева остановился на нужной строчке, прошёлся по ней вдоль, по низу всех букв, словно бы пересчитал их, затем прошёлся снова, также пересчитал, лоб Алексеева разрезала вертикальная складка.
Он потянулся к старому телефонному аппарату, стоявшему перед ним, — диковинный аппарат этот был украшен множеством бронзовых вензелей и завитушек, видать, прибыл сюда из царского дворца, не иначе, крутанул рукоятку, вживленную в бок аппарата, попросил телефонистку соединить его с номером четырнадцатым.
Когда номер ответил, спросил:
— Чего там с первым списком? Та, та-ак… Что? Понял. Ладно, даю отбой, — он повесил трубку, вновь крутанул рукоятку вызова, только в обратном направлении. Глянул на Костюрина сочувственно и остро.
— Что? — напряжённо выдохнул Костюрин, подался всем телом вперёд. — А, товарищ Алексеев?
— Ничем помочь не могу. И виноваты в этом вы сами, товарищ… Как вы могли допустить, чтобы ваша невеста связалась с разной контрреволюционной нечистью? — Алексеев неожиданно зло ударил кулаком по столу. — Я вижу, нет у вас на это ответа.
Костюрин виновато опустил голову.
— Я люблю её, товарищ Алексеев, — выдавил он зажато.
— А вот за это вы ответите в партийном порядке. Буду очень удивлён, если партбилет останется при вас, — жёстко произнёс Алексеев.
Костюрин выпрямился.
— Этого я не допущу, — голос у него неожиданно отвердел, в нём появились упрямые нотки, — постараюсь не допустить.
— А у вас никто и спрашивать не будет. Понятно?
Под теменем у Костюрина заколотились тонкие молоточки: в конце концов, это дело десятое — будет у него в кармане лежать партийный билет или нет, главное, чтобы была жива Аня. Он покосился на стоявшего рядом Крестова. Тот был бледен, худые щеки подёргивались — бывшего моряка контузия трясла хуже тропической лихорадки, даже кости у него скрипели.
Молоточки, противно стучавшие в темени, в висках, перестали биться, — остановились, умерли, исчезли, также исчезли боль, маята, холод, то возникавший внутри, то пропадавший — его не стало совсем, и вряд ли он уже вернётся, — Костюрин поспокойнел… Он знал, он очень хорошо знал, что теперь будет делать.
Выпрямился, загнал складки, собравшиеся под ремнём, назад, одёрнул гимнастёрку и произнёс тихим спокойным голосом:
— Разрешите идти, товарищ Алексеев.
— Идите, — буркнул тот, — я вас не держу. — Стрельнул взглядом снизу вверх в своего подчинённого, бывшего моряка Крестова. — А ты, Крестов, останься.
По ржавым интонациям, возникшим в начальническом голосе Алексеева, Костюрин понял: Крестову будет головомойка. И немалая — Алексеев по части головомоек, похоже, большой спец. Костюрину сделалось жалко Крестова и неудобно перед ним это он подставил моряка…
Взглядом попросил у Крестова прощения. Щёки у того продолжали подёргиваться, сразу обе. Крестов переступил с ноги на ногу и опустил голову: плохо было Крестову. Костюрин не удержался, тронул его пальцами за плечо:
— Прости меня, Виктор Ильич!
Крестов на это ничего не ответил.
Сидела Аня Завьялова в одной камере с семью женщинами — тихими, скорбными, погружёнными в себя. По делу о «Петроградской боевой организации» проходила только одна из них — такая же неразговорчивая, как и все остальные, с замкнутым некрасивым лицом и длинными жилистыми руками.
Когда Аня Завьялова захотела поговорить с ней, она отвернулась, показав Ане худую костлявую спину с двумя острыми лопатками и жидкую короткую косичку, прилипшую к выемке серой, слабой, вызывающей жалость шеи. Аня вспомнила, что видела один раз эту женщину, всего один раз — на кухне у Маши Комаровой, за морковным чаем. Вели тогда какую-то дёрганую, очень торопливую беседу… Кто эта женщина, чем занималась в дотюремной жизни, Аня так и не вспомнила.
На допросы Завьялову почти не вызывали — напряжённая работа следователей шла где-то в стороне, в глубинных недрах большого здания на Гороховой улице, там ворочались, скрежетали и перемалывали человеческие судьбы (вместе с костями) такие жернова, что упаси Господь попасть в них, а два вызова, которые последовали к второстепенным сотрудникам ЧК, за допросы можно было не считать — это был сбор обычных протокольных сведений: фамилия, имя с отчеством, происхождение — не из буржуев ли? — образование, кем были папа с мамой и адрес, по которому Аня проживает в настоящее время. Причём сотрудники эти задавали одни и те же вопросы, разнообразия в «меню» не было.
Возвращалась Аня в камеру испуганная, потерянная, выжатая — сил не оставалось даже на то, чтобы выпить воды…
С тёмными дождиками и ветрами, пахнущими гниющей морской травой, рыбой, варом, которым заливают днища лодок, проскочил июль, белые ночи сошли на нет, ровно бы их и не было, и надвинулся август.
В августе должно было что-то произойти, это Аня ощущала очень явственно, организм у неё был чуткий, внутри возникали боли и холод, руки немели, тело тоже немело. Ане казалось, что жизнь на этом должна кончиться, ещё немного и всё — свет померкнет в глазах, но свет не угасал. Она часто вспоминала молодого командира Ивана Костюрина, и на глазах у неё невольно вспухали слёзы, губы начинали дрожать, внутри всё сжималось, ей хотелось застонать от оторопи, от боли и любви к Ивану, но она сдерживалась, отворачивалась к стенке и некоторое время лежала неподвижно, успокаивала себя.