Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аня боялась, как бы Костюрину не повредил её арест: дураков горячих, как пирожки с ливером, вытащенные из кипящего масла, ныне ведь полным полно, куда ни плюнь, обязательно попадёшь в дурака… Есть дураки и среди подчинённых, есть и среди начальников.
Те дураки, которые водятся среди начальников, — самые опасные дураки. Ради революции они готовы родную мать закопать, а детишек, семя своё, спалить живьём на костре. Таких людей Аня Завьялова боялась больше всего.
В театре у них тоже был один такой, называл себя комиссаром, но до настоящего комиссара ему было так же далеко, как Моське до слона, актёром он был посредственным, а точнее, плохим и, чтобы получить роль, строчил цыдули «куда надо». И своего добивался, роли получал.
Только на спектакли, где он играл хотя бы неприметную, маленькую, завалящую роль, народу приходило меньше, чем на спектакли с другими актёрами.
Что было, то было.
В ту августовскую ночь Аня Завьялова не спала — проснулась часа в два от храпа соседки по нарам и не смогла больше уснуть. Было тревожно. Невидимая рука сдавливала сердце, дыхание осекалось. Должно было что-то произойти, но что именно, она не знала. О плохом Аня не думала.
Закрыла глаза. И хотя сна не было, увидела яркое солнышко, весёлую зелёную траву, испятнанную золотыми головками одуванчиков, лёгкие беззаботные кудряшки, неспешно плывущие по безмятежному небесному полю, вызывающие душевный восторг, — поплыть бы так и человеку, но держит природа «венца» на якоре, не пускает в небесное плавание, потом увидела людей, целую группу. И брата своего младшего Митю, не вернувшегося с германской войны, с двумя георгиевскими медалями на солдатской рубахе, увидела и тётку Нину, сероглазую портниху, так и не научившуюся в своей жизни улыбаться, и дедушку Василия Софроновича, купца второй гильдии, поддерживавшего деньгами весь род, всю фамилию, не давая ей угаснуть ни от голода, ни от холода…
Боже, а ведь все эти её родичи — мёртвые! Есть живые, а эти — мёртвые. И почему все они смотрят на неё так внимательно? Холод стиснул Ане душу — неспроста это. Открыв глаза, Аня приподнялась на нарах, ухватилась пальцами за решётку, огораживающую окно, подтянулась, глянула вниз: видно там хоть что-нибудь?
Нет, ничего не видно. Клубится недобрый туман, в нём вспыхивают неярко, перемещаются с места на место тусклые огоньки, шевелится там что-то, а что именно шевелится, по размытым очертаниям не понять. Холодно было в Петрограде, неуютно, пустынно… Может, она напрасно уехала из Ельца, из дома родного? Этот вопрос Аня задавала себе много раз и ответа однозначного не находила. Да и чего сейчас талдычить, напрасно или не напрасно? Переливание из пустого в порожнее, никчёмная трата слов… Что произошло, то произошло.
Она всхлипнула и отцепилась от решётки. Сползла вниз, на нары. Ладонью подбила жёсткую грязную подушку — подушка была словно бы резаной проволокой набита, а не ватой, приноровилась было к ней, но в следующий миг настороженно вскинула голову: в коридоре раздались тяжёлые шаги. Сердце вновь сжалось тоскливо — шаги, внезапно раздававшиеся в ночи, всегда означали для обиталей камер беду. Аня закусила губы — неожиданно поняла, что шаги эти имеют отношение к ней.
И точно — заскрежетал замок на двери их камеры, родил на зубах боль. В проёме двери возникли двое мужчин с сосредоточенными серыми лицами.
— Завьялова!
Аня приподнялась на нарах.
— Я!
— Выходи!
Разом проснулись все, кто находился в камере, — зашевелились, засморкались, закашляли бабы, начали озираться — кто с любопытством, кто с испугом, кто с завистью: а вдруг эту Завьялову освободят? Аня машинально сунула ноги в туфли, превратившиеся за две недели из новеньких, нарядных, в старые, разбитые, потерявшие форму, поднялась.
— Я готова!
— Выходи! — суровым голосом потребовал один из мужчин — видать, главный из пришедших.
— Куда это вы её? — раздался вопрос из глубины камеры.
— На Кудыкину гору, — мужчина переглянулся со своим напарником, усмехнулся. — Хорошее это место — Кудыкина гора, — он снова усмехнулся.
— Прощай, девонька! — знающе произнесла женщина, которая задала вопрос насчёт «куда».
Аня вышла в коридор. Было холодно. Оглянулась, словно бы хотела кого-то увидеть, но кого она могла увидеть здесь, в тюрьме? Если только красного командира Костюрина… Но вряд ли его сюда допустят. Ивана, наверное, уже и с коня ссадили, и шашку отняли, и от заставы отлучили, списали подчистую на гражданку — и всё из-за неё… Ходит, наверное, сейчас по петроградским улицам, в разные двери стучится, работу себе ищет…
— Чего встала? — рявкнул на Аню один из сопровождающих, рявкать он умел знатно. — Иди на выход! — Демонстративно сдвинул на живот кобуру нагана.
«Иди на выход!» «Выход»… Как ободряюще звучат эти слова. В них сокрыта надежда. Неужели Иван добрался до какого-нибудь чекистского начальства и вызволил её?
Розовый светящийся лучик разрезал пространство перед Аней, родил надежду. Аня неожиданно для конвоиров улыбнулась.
Два дюжих вооружённых мужика, шедших слева и справа от приговорённой девушки, недоумённо переглянулись: уж не спятила ли эта институточка — чего она улыбается? И чему? Тому, что минуты через три её не станет — получит две пули в голову, на том её земной путь и закончится… Неужели она этого не ощущает?
А Ане казалось, что радостный небесный лучик, который она увидела, привет от Костюрина, от её Вани, слабый свет этот послан ей как знак, как надежда, призыв: держись!
Она ощутила в себе подъём, которого раньше не было, перед ней расступились, раздвинулись мрачные стенки коридора, по которому она сейчас шла с конвоирами, вместо облупленного серого потолка нежной голубизной засияло небо, в небе этом она разглядела две тёмные, мерцавшие живым блеском звёздочки и сразу поняла: одна звёздочка, которая поменьше, поярче — это её, а вторая, побольше, получистее — это звёздочка Вани Костюрина.
Если бы была возможность приподняться над гулким облезлым полом, истоптанным тысячами разных подошв, взлететь, она взлетела бы, и вообще с лёгкостью необыкновенной отказалась бы от многого, что составляло её жизнь, — от многого, но не от всего: не отказалась бы от Петрограда, от театра своего, от человека, ставшего ей родным — Ивана Костюрина…
— Стой! — ворвался в хрупкий мир, застроенный Аней, пока они шли по коридору, грубый приказ конвоира.
Они остановились перед решёткой, перегородившей коридор; в две толстые петли раздвигающейся в обе стороны решётки был вставлен замок.
Главный конвоир поскрежетал ключом в скважине замка, открыл и скомандовал Ане:
— Вперёд!
Метрах в двадцати от этого места коридор перегораживала вторая решётка, кованая, перекосившаяся на один бок, на болтах.
— Стой! — вновь послышался хриплый приказ.
Подчиняясь ему, Аня остановилась. Тёмное пространство перед ней вновь осветилось, раздвинулось, словно бы рассеченное неким невидимым ножом, грудь стиснула боль, — впрочем, боль через несколько мгновений исчезла, переместилась в тело, растаяла там, в ушах возник звон. Тихий колокольный звон, с серебром и медью, с затейливыми печальными переборами, но печаль эта не смутила Аню, это была возвышенная печаль, рождающая в душе торжество, веру, осознание того, что человек способен быть бессмертным, способен всегда храниться в памяти других людей, в хороших делах, которые он оставил после себя, в книгах, в картинах, в костюмах… После Ани в театре осталось много хороших костюмов, они ещё долго будут радовать актёров, исполняющих в спектаклях ведущие роли, — актёры будут вспоминать её.