Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, они не знают этих языков… – Она сидела в кресле, съежившись, согнувшись. В последние дни она страшно исхудала. Ее мучили горловые кровотечения. Он видел на ее губах запекшуюся кровь. Ему было жаль ее… На свой страх и риск он прекратил допросы, дал ей покой…
Она уже не могла встать. Он сам пришел к ней и спросил, не желает ли она священника, православного или католика. Она сделала слабый жест рукой, означающий: Нет!.. Ведь все равно нельзя было попросить, чтобы привели к ней человека, которого она хотела видеть!.. Вдруг она слабым голосом окликнула Голицына. Он приблизился к постели. Франциска, хмурая, стояла у изголовья.
– Знаете, – проговорила слабым голосом умирающая, – вполне возможно, что я родилась в Черкессии…
Ее косые, темные-темные глаза потускнели.
– Да, – согласился Голицын, – я напишу императрице о вашем признании…
На другой день ее не стало.
* * *
…Но Михал никогда не узнал о ее смерти. Только потом уже догадывался, что ее нет в живых. Но догадываться оставалось недолго!..
Франциска фон Мешеде, Михал Доманский, Ян Чарномский, их камердинеры были отвезены в Ригу в трех каретах. Михал так и не увиделся с Франциской и не узнал от нее о смерти своей подруги. И ни от кого не узнал! Дорога ободрила его и его спутников. Экипажи, везшие их, ехали быстро. Карета, в которой везли Франциску, отставала. Всем сказали, что в Риге их снабдят деньгами для дальнейшего пути и отпустят на свободу. Михал старался не думать ни о прошлом, ни о возможностях дальнейшей своей жизни. Он глубоко дышал, когда его выводили из кареты; ел, сознавая, что есть необходимо… В Риге его заперли в одиночную камеру замковой тюрьмы. Он более никогда не видел своих спутников. Об отпуске на свободу речи уже не велись. Он уже и догадался, что никакой свободы не будет! Он попросил одного из тюремщиков принести какую-нибудь книгу:
– … Хорошо бы Платонову «Апологию Сократа»…
Он испытал настоящую радость, когда ему принесли именно «Апологию Сократа» на греческом языке…
«…Спросите друг у друга, слыхал ли кто из вас когда-нибудь, чтобы я хоть что-то говорил о подобных вещах, и тогда вы узнаете, что настолько же несправедливо и остальное, что обо мне говорят.
Но ничего такого не было…»[87]
Он попросил перья, бумагу, чернила…
[88]
Друзья твердят вокруг – ты низко пал.
Не бьешь врагов, не бьешь крестьян – какой ты пан?
Нам от роду положено гордиться —
От пана пан, от хама хам родится.
Не трушу сердцем и не слаб рукой.
Но сам не свой хожу, ведь я другой.
В костеле слышу я в мерцанье свеч,
Что от меча умрет поднявший меч.
Рабам запрет, а господам закон —
Другого бить за меч в руке, за кол.
Пал на колено, пол целуют ножны.
Боится быть распятым пан вельможный.
Мужик страдай в полях, к земле прибитый.
Коль пан в земле, то значит он убитый.
И даже шляхтич, мелкий, как комарик,
Мой дядя, беспробудно пьяный Марек,
Клинок из ножен дико вырывает,
Как солнце луч из тучи вынимает.
И красный, как бутон цветка тюльпана,
Шипит, слюною брызгая, – Знай пана!
Да кто ж не знает Марека дубину?
В его башке весь суд и весь закон.
И люди превращаются в скотину.
Не для души работают – за корм.
Паны гордятся шрамами от сабель —
Мы рыцари! Не то что вы, волы.
Хотите, чтобы шляхтич вас не грабил?
Тогда сточите зубья у пилы!
Тогда топор снимите с топорища,
И им тешите бревна для домов!
В нас гордый дух, а в вас одна вонища,
Так знайте польских рыцарей – панов!
* * *
Трясусь в телеге, где же ты, Христос?
Навстречу смерти тянется обоз.
И нет тебя, как в той игре ребячьей,
Когда ты вел вперед восставших кукол,
Идущих в наступленье в темный угол,
Где поднял меч ужасный царь казачий.
Последний меч в руках его сверкал,
И гибли куклы от его гордыни.
Погиб мой медвежонок, мой Рафал,
Которого привез отец из Гдыни,
И храбрый ежик, книжник и мудрец,
Иголками сражаясь, пал геройски,
И величаво погребен по-польски,
Под мокрый от рыданий полонез.
И волк из кожи старой кацавейки,
Царем сраженный, замертво лежал.
Последний меч его сразил навеки.
Тогда явился я и меч сломал.
Царя убил, и сжег его в камине,
Всех воскресил, и раны всем зашил,
И снова с ними весело зажил.
Бог мальчик нынче. Здесь его игра.
Наплачется дождем над телесами.
Зашьет ли он мне дырку от ядра?
Иль я останусь гнить под небесами?
Олоферн. Предсмертное
Ю, или Я? Явь, или кривь? Юдифь!
Чем ты прекрасней ассирийских див?
Я будто весь вошел в тебя с войсками.
Как будто мы одну тебя искали.
Юдифь, Юдифь, нет имени желанней.
О! Это Ю, глубокое, как сон.
Как ты меня скрутила в рог бараний!
Сильнее, чем Навуходоносор.
Да что такое? Что со мной случилось?
Красивее в гареме девы есть.
Быть может, ведьма девой обратилась?
И мне готовит праведную месть?
Однако, как слова ее разумны.
Еще никто из женщин молодых
Меня не завоевывал. У них
Одно лишь на уме – любить безумно.
Никто меня речами не пронзал.
Никто к ногам моим не бросил город,
Никто на весь народ свой не восстал,
Признав меня, могучий царский молот,
Я, я, всесильный молот – Олоферн,
Народы закую в оковы счастья.
И будет в каждой, в каждой голове
Моя любовь к Юдифи заключаться.
Еще одну, последнюю страну
Я подарю Навуходоносору.