Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Придавив ребенка, Марья вынула и обернула его в полотенце.
— Возьми, Катерина, — сказала она мне, — отнеси куда-нибудь и брось.
— Не смею я этого сделать, — отвечала я.
— Когда ты не возьмешь, — сказала Марья, — то призови своего мужа».
Был уже поздний час ночи; родильница, в изнеможении от телесной боли и душевной муки, опустилась на погибель. Легла спать и встревоженная служанка. На другой день, по прежнему приказу Марьи Даниловны, Катерина пошла и прислала к ней мужа своего, первого конюха Василия Семенова.
«Марья Даниловна велела мне, — свидетельствует Катерина, — поднесть конюху водки, а потом просила его, Семенова, при мне, Катерине:
— Пожалуй, сего мертвого младенца брось куда-нибудь.
Семенов взял и, положа в кулек, понес вон. А тот кулек дала мужу своему я, Катерина. И то делали мы с мужем и молчали ни для чего иного, только ища в ней милости, а иное ее и бояся, для того, что часто Марья меня, Катерину, бранивала и упрекала:
— Я вас, как нищих, взыскала, и вы меня не хотите слушать».
Мы не думаем, чтоб только одна боязнь удержала служителей Марьи Даниловны от доноса на нее. Напротив, боязнь допроса в застенке скорей должна была вызвать с их стороны донос на убийцу: Катерина и Семенов хорошо знали, какому нещадному истязанию подвергались ведавшие да недонесшие на преступление: их карали одинаково с преступниками[70]. Итак, не боязнь Гамильтон (она ничего им не могла сделать), а любовь и преданность к доброй госпоже удерживали прислугу от извета. Марья Даниловна, действительно, была очень добра и, по своему времени, щедра для прислуги. Так, например, сама служанка Катерина говорила, что получила от нее в подарок: «серьги с бурмицкими небольшими зернами, чепчик парчовой, маленьких обломков камешков пять или шесть яхонтов, косяк камки, две юбки коломянковые с быстрогами; наконец, пред отъездом и поход (т. е. за границу в 1716 году), Марья Даниловна оставила мне в Петербурге 10 рублев». Из боязни ли или из преданности, как бы то ни было, только ни Катерина, ни муж ее не сделали доноса на учиненное преступление. Дело должно было открыться гораздо позже…
Иван Орлов скоро возвратился в Петербург из командировки. Он посетил Марью Даниловну ночью, на зимнем дворе (т. е. во дворце). Сидел с нею вдвоем, наедине; беседовали долго… Иван Михайлович говорил, между прочим: «Слышал я, по приезде от Кобылякова, что ты чуть было не умерла. Что с тобой сделалось?» — спрашивал он.
«Бок у меня болел, — отвечала камер-фрейлина пытливому любовнику, — также и м… пришло».
Марья Даниловна послала Катерину варить кофе и кофеем угощала Ивана Михайловича.
Напившись кофе, Орлов не остался, однако, ночевать, боясь, вероятно, чтоб не хватились его господа и не открыли бы его шашней.
Несколько дней спустя камер-фрейлина прислала за денщиком мальчика с приглашением навестить ее. Тот явился.
— Что с тобой сделалось? — спросил Орлов, вероятно, заметив страдания и слабость любовницы.
— Малехонько было не уходилась, — отвечала больная, — вдруг схватило; сидела я у девок (т. е. фрейлин), и после насилу привели меня в палату, и месяшное вдруг хлынуло из меня ведром.
Орлов поверил.
Между тем, при дворе, между денщиками, фрейлинами, служанками, дамами придворными ходили разные слухи и сплетни, которые тревожили страдалицу, волновали и самого Орлова. Красавец денщик был любимцем нескольких дам придворных и девиц-фрейлин; все они негодовали за то, что предмет их склонности ухаживает за Гамильтон. С другой стороны, у Гамильтон было несколько поклонников между денщиками, пажами и камер-юнкерами; они, из ревности, хотели рассорить ее с Орловым. Те и другие, желая сделать зло — первые Марье Даниловне, вторые Ивану Михайловичу, — сплетнями, рассказами, насмешками смущали любовников.
Таким образом услыхал Орлов от услужливого передатчика сплетен Алексея Юрова, что будто бы тот слышал разговор и шутки насчет Гамильтон Родиона Кошелева с Семеном Алабердеевым.
— Она со мною брюхо сделала, — смеясь, говорил Кошелев.
Юров уверял, что Алабердеев выдал хвастливого товарища Марье Даниловне, и убеждал ее жаловаться на обидчика.
— Не знаю только, — говорил Юров, — била ли челом Марья или нет?
Ходили слухи, что у фонтана нашли мертвого подкидыша; говорили, что это дитя Гамильтон; другие указывали на прочих фрейлин и дам: это, мол, их дело. Все эти сплетни и толки до такой степени взбесили Орлова, что он решился лично допросить любовницу.
— Как это на тебя говорят, — спросил он, явясь к фрейлине, — что ты родила ребенка и убила?
Та стала плакать и клясться.
— Разве бы тебе я не сказала (о родах и убийствах), — творила она, заливаясь слезами, — ведаешь ты и сам, какая (большая охотница) я до робят; разве не могла я содержать в тайне ребенка? Ведь, ты ведаешь, меня здесь никто не любит.
Денщик-любовник, напротив, подозревал (впрочем, напрасно), что Гамильтон была любима слишком многими, более, чем нужно для нее, и тем более для него; что Александр-подьячий и Семен Маврин жили с нею в такой же любовной связи, как и он, и что ребят у нее действительно не могло быть не от убийств, а от множества возлюбленных. Как ни сильна была уверенность у Орлова, что у камер-фрейлины от множества сотрудников не могло быть детей, однако, после новых сплетен придворных, он опять явился к ней с допросом:
— Как же это, — спрашивал он, — другие-то говорят, но ребенок, найденный у фонтана, твой?
Марья Даниловна вновь стала плакать и божиться.
— Я ведь не одна была, — говорила она, — как у меня месяшное появилось.
Орлов вновь поверил. Чтобы окончательно рассеять его подозрения и прервать сплетни, камер-фрейлина, по убеждению Алабердеева, жаловалась на Родиона Кошелева и его неуместные шутки. Кошелев повинился:
— Посмеялся я с шутки, а не из знания. Из ревности я хотел, чтоб она, постыдившись этих слов, более дружбы с Орловым не имела.
Жертва толков, пересудов, мучимая недугом, угрызениями совести и страхом наказания, Марья Даниловна Гамильтон грустно встретила 1718 год.
Он ничего не обещал ей радостного; грозные тучи скоплялись на горизонте…
Составитель петербургского календаря, уступая общественному предрассудку, а может быть, и сам разделяя его, что по звездам можно предугадывать события «о войне и мирских делех», пророчил, что в наступающем 1718 году случится очень много необыкновенного и более нехорошего, чем хорошего.
«Наипаче дело удивительно, — гласил календарь, — что в августе месяце четыре планеты, а именно Солнце, Иовит, Марс и Меркурий во знак Льва, то есть в дом солнца, весьма близко сойдут, и оное важнее, нежели обычайные Аспекты, ибо во сто лет и больше едва случается, и токмо нет Сатурна и Венеры притом, ибо они на соединение сие гораздо косо смотрят, то есть Сатурн с левой, а Венера с правой стороны в неправом квадрате стоят. Я о сем особливо не могу и не хощу изъяснения чинить, но токмо объявляю, что оное нечто особливое и важное покажет; не мыслю, чтоб оное вскоре в августе учинилось, токмо может действо свое во весь год пространить, ибо оное есть Солнечное дело, того ради окончания имеет с терпеньем ожидать… Сей же год болше к болезням, нежели ко здравию склонен, а особливо зима и весна… Того ради во многих местах слышно будет: