Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ненадолго завернув в столовую, где я съел две куриные котлеты и кусок пирога, я пришел к себе в комнату и набрал номер Анабел, который записал на ладони. Я считал гудки; на десятом положил трубку. Освальд, вернувшись после ужина, увидел меня сидящим в темноте.
– Мистер Том переживает-переживает, – сказал он. – Что его тревожит и мучит? Что держит его крешня?
Уже не в первый раз он имитировал речь персонажа из сериала “Напряги извилины” – злодея из Восточной Азии по прозвищу Клешня, не способного произносить букву “л”: “Я не Крешня! Я КРЕШНЯ!”
Я хотел сказать Освальду, что он дал маху и подставил меня, но он был в таком безоблачном настроении, до того далек от сознания своей ошибки, что у меня не хватило духу испортить ему вечер. Вместо этого я излил свою злость на автора статьи.
– Он очень похож на маленького зубастого хорька, – заметил, соглашаясь со мной, Освальд. – Будь хоть какая-то справедливость во Вселенной, он не писал бы так гладко.
– Анонимные высказывания насчет Лэрд очень скверно выглядят. Я думаю, не следует ли нам напечатать какое-нибудь извинение.
– Нет, не делай этого, – сказал Освальд. – Ты всегда должен поддерживать своего репортера, пусть даже он маленький острозубый и остроглазый хорек.
Мы с Освальдом вместе делали карьеру в газете, безжалостно критикуя тексты друг друга. Ни один из нас никогда не впадал в такое уныние, из какого второй не мог бы его вывести, и вскоре я уже смеялся, слушая, как Освальд описывает игру Норриса Уиза, запасного квотербека “Денвер бронкос” (уроженец Небраски, Освальд тоже болел за “Бронкос”), и как он цитирует перлы однокурсников, менее умных, но более популярных, чем мы. Свой язвительный скепсис Освальд искупал тем, что по уровню самооценки напоминал ослика Иа-Иа. Его долгая сексуальная засуха недавно закончилась: у него завязались отношения с поэтессой-второкурсницей, которой явно предстояло разбить ему сердце, хотя пока до этого еще не дошло. Помня о моей продолжающейся засухе, он тактично избегал упоминать о своей девушке в разговорах со мной, но когда он снова ушел, я знал, что он направился к ней, и без него я опять провалился в темную яму сожалений.
Около десяти вечера мне удалось дозвониться до Анабел.
– Я хочу, чтобы вы знали, – сказал я. – Мне по-настоящему нехорошо из-за того, что я вас не защитил. Мне хочется как-то это загладить.
– Зло причинено, Том, назад ничего не вернешь. Вы сделали свой выбор.
– Но я не такой, каким вы меня считаете.
– Каким, по-вашему, я вас считаю?
– Плохим.
– Я сужу по поведению, – промолвила она с ноткой игривости, словно намекая на возможное смягчение приговора.
– Хотите, я уйду из газеты. Тогда вы мне поверите?
– Нет, не надо этого делать ради меня. Просто постарайтесь в будущем лучше исполнять редакторские обязанности.
– Обещаю. Обещаю.
– Что ж, тогда ладно, – сказала она. – Я не прощаю вас, но ценю то, что наконец вы перезвонили.
Тут разговору полагалось бы и кончиться, но Анабел уже тогда отличалась специфической нехваткой решимости класть трубку, а я, со своей стороны, не хотел ее класть, не получив прощения. Несколько секунд мы оба молчали. И в этом длящемся молчании в какой-то момент послышалась – по крайней мере мне – некая обнадеживающая пульсация. Я напряг слух, желая уловить дыхание Анабел.
– Вы показываете свои произведения? – спросил я, когда тишина стала невыносимой. – Мне было бы интересно посмотреть ваши фильмы.
– “Не желаете ли взглянуть на эстампы у меня в спальне?” Вы с такими намерениями мне перезвонили? – Опять игривая нотка. – Может быть, вы хотите прийти и посмотреть мои фильмы прямо сейчас?
– Вы серьезно?
– Подумайте и решите, серьезно я или нет.
– Хорошо.
– Мои произведения не висят на стенке.
– Понятно.
– И никто, кроме меня, не входит в мою спальню.
Это прозвучало не как констатация, а как запрещение.
– Вы, судя по всему, интересная личность, – сказал я. – Мы жестоко с вами обошлись.
– Мне пора уже было привыкнуть. Так люди обычно и поступают.
Снова настал момент, когда разговор мог кончиться. Но свою роль сыграло обстоятельство, не приходившее мне в голову: Анабел была одинока. В школе Тайлер у нее оставалась одна-единственная подруга – лесбиянка Нола, ее сообщница в выходке с мясницкой бумагой, но из-за давления, которое Нола, безнадежно влюбленная в Анабел, на нее оказывала, Нолу трудно было терпеть в больших дозах. Все остальные, по словам Анабел, обратились против нее. Особый статус, которого она, снимавшая фильмы, добилась в учебном заведении, где вообще-то не было такой программы, вышел ей боком, но главной проблемой был ее характер. Внешность, острый язык и реальная, казалось, возможность того, что она колоссально одарена как художник, – все это привлекало к ней людей; у нее была способность сосредоточивать на себе все взгляды. Но на самом деле она была куда застенчивей, чем можно было предположить, судя по ее манере держаться, и она отталкивала тех, кого к ней тянуло, своей моральной бескомпромиссностью и чувством превосходства, которое очень часто составляет тайную основу застенчивости. Преподаватель, поощривший ее к тому, чтобы снимать фильмы, позднее сделал ей предложение, что было а) свинством, б) банально и в) разрушило ее веру в искренность оценки, которую он дал ее таланту. С той поры она встала в школе искусств на тропу войны. Это прочно поставило ее в положение парии, ибо, сказала она, другим студентам только и нужно, что заслужить одобрение профессора, увидеть его кивок, добиться, чтобы он замолвил слово галерейщикам.
Часть из этого и многое другое я узнал за те волнующие два часа, что мы тогда проговорили. Сам я интересным человеком себя не чувствовал, но других слушать умел. И чем дольше я слушал, тем мягче и дружелюбней становился ее тон. А потом обнаружилось странное совпадение.
Она выросла в Уичито, во впечатляющего вида доме в Колледж-Хилле[72]. Она принадлежит к четвертому поколению одного из двух семейств, безраздельно владеющих агропромышленным конгломератом “Маккаскилл”, второй по величине частной корпорацией страны. Ее отец унаследовал пять процентов акций, женился на представительнице четвертого поколения Маккаскиллов и стал работать в компании. В детстве, сказала Анабел, она была к отцу очень близка. Когда пришло время послать ее в закрытую школу Розмари-Холл, где ее мать училась до слияния этой школы с Чоут, она отказывалась ехать. Но мать настаивала, отец вопреки себе проявил твердость, и в тринадцать лет она отправилась в Коннектикут.
– Очень долго я все представляла себе совершенно превратно, – сказала она мне. – Мать я считала ужасной, отца чудесным. Он необычайно обаятелен, он умеет располагать к себе людей. Умеет добиваться от них своего. Но когда он начал после того, как я уехала в школу, изменять маме, а мама принялась пить целыми днями начиная с завтрака, я поняла, что она меня отослала, чтобы защитить. Она никогда мне в этом не признавалась, но я знаю, что это так. Он уничтожал ее, и она не хотела, чтобы он уничтожил и меня заодно. Я была страшно несправедлива к ней. А потом он убил ее. Мою бедную маму.