Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он добавил, повернувшись к Христиану:
— Плохи дела у толстяка барона! Не хотел бы я сейчас оказаться в его шкуре… Ах, черт возьми! Да где же это я вас видел?
Но тут же он отвлекся, подобрав что-то на снегу:
— Что за красный камень? Обломок порфира? Здесь, среди гнейса и базальта? Или вы привезли его оттуда? — добавил он, указывая на западные вершины. — Он выпал у вас из кармана? Ага, видите, меня не проведешь! Я знаю наизусть все здешние породы на две мили вокруг!
Сани барона наконец воротились, и поэтому, когда несколько мгновений спустя его состояние снова улучшилось, кровопускание прекратили, больного уложили в сани и медленно повезли к замку, а Христиан поехал вперед с сыном даннемана.
— Ну, что? — сказал парнишка, когда они обогнали уныло ползущие сани барона. — Что я вам говорил перед тем, как все это стряслось? Что предсказывала тетя Карин?
— Я не понял ее песни, — ответил Христиан, поглощенный своими мыслями. — Невеселая, кажется, песня.
— «Он оставил душу свою дома, — повторил Олоф, — а когда он вернется за душой своей, он ее не найдет». Разве это не ясно, господин Христиан? Ярл заболел; он хотел стряхнуть с себя болезнь; но душа его не желала идти на охоту, а сейчас она, наверно, находится на пути в пренеприятное место!
— Ты ненавидишь ярла? — спросил Христиан. — Ты думаешь, что душа его попадет в ад?
— Это уж как богу угодно! Что касается ненависти, я его ненавижу точно так же, как все, ни больше, ни меньше. Вы-то сами любите его, что ли?
— Я? Да я его совсем не знаю, — ответил Христиан, скрывая дрожь, охватившую его от сознания, что он ненавидит барона, должно быть, сильнее, чем кто-либо другой.
— Ничего, узнаете, если он выживет! — продолжал мальчик. — Он быстро дознается, кто его сбросил в снег, и тогда вам только останется дать тягу.
— Вот как! Значит, все думают, что тому, кого он невзлюбит, грозит беда?
— А как же! Отца своего он отравил, брата заколол, невестку уморил голодом, да еще немало других смертей него на совести, о чем хорошо знает тетушка Карин и узнали бы все, если бы она только захотела рассказать; да она не хочет!
— А ты не боишься, что гнев барона обрушится на тебя, когда он узнает, что его опрокинули сани твоего отца?
— Сани тут ни при чем, да и я тоже! Это вы вздумали править! Если бы правил я, этого, быть может, и не случилось бы; но чему быть, того не миновать: если злодея постигла беда, на то, значит, божья воля!
Христиан, все еще во власти столь жестоко поразившего его подозрения, снова вздрогнул при мысли, что судьба обрекла его стать отцеубийцей.
— Нет, нет, — вскричал он, отвечая скорее на собственные мысли, нежели на слова сына даннемана, — не я повинен в его болезни! Врачи сказали, что вот уже сутки, как он обречен!
— И тетушка Карин предсказывала то же! — твердил свое Олоф. — Ничего, будьте спокойны, он уже не жилец!
И Олоф снова принялся напевать сквозь зубы печальный припев, все больше и больше напоминавший Христиану скорбные звуки, услышанные накануне на скалистом берегу озера.
— Тетушка Карин посещает когда-нибудь Стольборг? — спросил он Олофа.
— Стольборг? — удивился парнишка. — Я бы этому поверил, только если бы увидел ее там своими глазами!
— Почему?
— Потому что она не любит этот замок; она даже названия его слышать не хочет.
— Отчего же это?
— Кто знает? А ведь она там жила когда-то, во времена баронессы Хильды; но больше я ничего не сумею вам сказать, оттого что и сам ничего не знаю: у нас дома не принято говорить о Стольборге и о замке Вальдемора!
Христиан почувствовал, что расспрашивать юного даннемана о предполагаемых отношениях его тетки с бароном было бы нескромно. К тому же на сердце у него было так мрачно и печально, что просто духу недоставало что-то еще разузнавать.
Немало способствовала его меланхолии перемена, внезапно случившаяся в атмосфере. Зашло ли солнце или нет, только оно полностью исчезло среди тумана, какой подчас сопровождает в зимние дни его появление или угасание. Эта тусклая, мрачная, свинцово-серая пелена становилась все плотнее с каждым мгновением, и вскоре уже ничего нельзя было различить, кроме дна ущелья, куда туман еще не проник. Опускаясь в глубь ущелья, туман клубился тяжелыми волнами, не смешиваясь с черным дымом от огромных костров, зажженных там, должно быть, для того, чтобы сберечь от холода остатки урожая или не дать замерзнуть какому-то потоку.
Христиан далее не спросил Олофа, зачем горят костры; угрюмо любовался он этими багряными призраками, возникшими, подобно метеорам без лучей и отблесков, на берегу стрёма, и следил за медленной и печальной борьбой темных вихрей дыма с туманом, казавшимся белым по сравнению с ними. Оледеневший поток все еще был виден; но по странной оптической иллюзии он то вился так близко от дороги, что Христиан мог, казалось бы, дотронуться до него хлыстом, то уходил в недоступные глазу глубины, хотя в действительности находился намного ближе или намного дальше, чем это чудилось в прихотливой игре тумана.
Ночь наконец наступила после долгих северных сумерек, обычно зеленоватых, а в этот вечер — мертвенно-бесцветных. Все живое в природе где-то затаилось и смолкло. Христиан чувствовал себя подавленным этой погребальной тоской, затопившей все вокруг, но мало-помалу свыкся и смирился с ней, обессилев душой. Олоф спешился, собираясь вести лошадь под уздцы по отвесному склону, у подножия которого простиралось озеро, или, вернее, бескрайняя бездна, дышавшая клубящимся паром.
Христиану представлялось, что он вот-вот сорвется с края земного шара и полетит в бездонную пустоту. Два или три раза лошадь, поскользнувшись, оседала на ноги, и Олоф уже вот-вот готов был выпустить поводья и предоставить сани и ездока на волю судьбы. Христиана же охватило безразличие, подобное смерти. Сын барона! Слова эти отпечатались черными буквами в мозгу его и убили, казалось, все мечты о будущем, всякую любовь к жизни. Это было не отчаяние, а отвращение ко всему на свете, и в этом расположении духа единственное, что он чувствовал, была непреодолимая дремота, единственное, чего жаждал, — тихо опуститься на дно озера и уснуть навеки. Он и уснул был и уже не сознавал, где находится, когда чей-то голос, неясный, как сумерки, затуманенный, как небо и озеро, запев совсем близко от него, и, вслушиваясь в слова, он постепенно стал понимать их смысл:
— «Вот солнце восходит над лугом, усеянным цветами прекрасное, светлое солнце. Я вижу, как белые феи, увенчанные листьями ивы и цветами сирени, пляшут на мшистом ковре, серебряном от росы. С ними — дитя, дитя озера, что прекраснее утра.
Вот солнце стоит высоко в небе. Птицы умолкли, мошки жужжат в золотой ныли. Феи вступили в рощу азалий, туда, где свежестью дышит берег стрёма. Дитя дремлет у них на коленях, дитя озера, что прекраснее дня.
Вот солнце уходит на покой. Соловей поет алмазной звезде, что смотрится в воды. Феи сидят у подножия неба, на ступенях розового хрусталя; они поют, баюкая дитя, а оно улыбается им из пухового гнездышка, дитя озера, что прекрасней вечерней звезды!»