Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Возлюбленная ночи, – обратился он к этому, – усыпи меня» (подскакивая от домашней Айовы в Л.-А. в 1926-м в росистом рыдване ночи). И каменистая дорога проносилась снаружи дальше. «Матерь, матерья, мухобойка…»
Осознавши остановиться, отец его дал ему унавозиться на губу земли в больничной палате Соленого Озера… золотенький младенец, печальная торчащая ложка с боковых его уст, злато Эбона. Но доской по пяткам его отцу хлопнул шериф округа – на грузовой платформе за Грэнд-Айлендом, Небраски. Глиняная ложка, глиняное копье. Бедная та картинка….
Ну, Коди всегда интересуется собой: из-за своих железных решеток он вечно разговаривает и весь день разводит кого-нибудь. Как в словах популярной песни, ничему этому верить нельзя. Я слышу его издали; голос его настойчив, встревожен, пронзителен, объясняет, полон грабежа; он на кровати убеждает ее, кто отвернула в отвращенье голову, покамест, что ей не нужно ни о чем беспокоиться, он вовсе не топил котят, они сами в сток упали, или то было не потому, что он хотел увидеть Джимми, он опоздал, потому что (она ничуть не возмущалась опозданием) проходя мимо пекарни, ему напомнилось, что она тем же самым утром заикнулась, что до тошноты устала от каменного хлеба, и потому он прям взял и зашел в лавку и купил, двадцать два цента… что-то вроде. Много лет я слушал, как он убалтывает баб; превосходно; сперва Джоанна, потерянная милая блондинка его ранних и первых страстей под убогими электрическими неонами у гостиничных окон, рожденную в ветрохлестанном Вайоминге, сперва ее; затем Эвелин; наконец эту жуткую Диану, которой все боялись от ее судебных тяжб и сущностей. За той первой разводкой в Харлеме, сготовь завтрак, последовала… Чертов Коди, устал я от него и пошел я; мой благодетель шепчет свою жену мне в темноте.
Его печальным лицом пронизано простейшее упоминанье о Сиу-Сити; если это говорит он сам, и даже там не было, я знаю, что это город американский. Истинный, настоящий американец для нас загадка, для СШ, где-то и как-то он стал как Коди и стоит тут средь нас. В романтическом романе своем я путешествовал далеко, дабы повидать американца, такого, кто бы напомнил мне солдата Гражданской Войны на старом снимке, кто стоит у кучи пиломатериалов в мороси, дожидаясь ареста, а на заднем плане донья подлеска сосняка, все мокрые и унылые в алабамском денечке в глухомани измороси. Рядом с ним вышестоящий офицер, Полковник Повстанцев или Капитан, Конфедератский Дикий Кот, зубы оскалены, мундир через руку перекинут, бросает вызов самому ветру. «Хо! не забудьте этих двух пленных у поленницы», кричит капитан янки, ощущая пленников, но не фотокамеру, и старый Джонни Младоштан, похожий на Коди, всего-навсего стоит рядом с розохряким дикабаном Конфедерации и ждет завтрашних дней поимки с тем непреклонно печальным и слегка сухопарым видом Сиу-Градов ума, того именно, я имею в виду, у его отца был такой, и есть на том снимке, слезливый, унылый вид застарелой му́ки и старых дымок, та челюстеотвешенная древность и добродушная трагичность старых целиком; ссакожопая бедная аграрная блядь: «Зачем застряла я в своих злаках?» не могла бы выглядеть хуже на кукурузной ниве с раздвинутыми ногами, или честней. (Шляп, или как выражается Б. О. Много, Пту.) Но грусть, садизм, всё, давайте послушаем, что есть сказать про него моей франко-канадской стороне. Вот тут мы дурим саму природу.
Соленое Озеро лежит на ободе некогда великого мореподобного озера на высотах американского плато; огромные горы, как те, что укрывают маленький фермерский городок Фармингтон, Юта, снежными изборожденными горбобуграми от бешенства ветра, что прилетает, дуя, от верхних Саскачеванов и территориальных Монтан; поразительно, до чего городок аккуратно и ярко разложен. Сперва его видишь, как мы тогда увидели, за сумеречными равнинами, как сверкающие драгоценности на воде; вода Соленого Озера ночью всегда столь таинственна, потому что никакой своей частью не плещется в берег, она уложена в бассейн сильно внутри, ни лягушек, ни буйной растительности, все сухо, пустыня, соль, плоско, а за изгибом богом проклятой или богом благословенной земли, где мне явилась божья туча, выходя, можно видеть полногорбое исчезновенье телеграфных линий, натянутых на шагающие столбы к бесконечной изгибистости. «Мир воедино скрепляет как раз то, чего не видишь, – сказал я Коди, – изгиб».
«Ух, – сказал Коди, и я ему только что рассказал все про змей под холмами и замки, где летучим мышам призраки покоя не дают, Монахов, парапеты и наверху колыбельки, – никогда не слыхал, чтоб ты так разговаривал», – сказал он; он был бледен, потел, лихорадка, бешеный, перевязка его содрогалась, как огонек в темном налетающем воздухе, он уснул у меня на руке большим пальцем вверх – как на посту. Повязка вся посерела, размоталась, в тысяче суровых миль позади Эвелин, вероятно, сотворила ее снежно опрятно новой. Бедный, бедный Коди, я смотрю, как он спит в машине, впереди говорят: «Держись за баранку, он проснется, проедь еще немного»; муж: «Не боись, дорогая», а педик: «Я никогда не видел ничего настолько сумасшедшего, можно подумать, что этот мир состоит из ста процентов персонажей». У них Лувр ему на брошку в ныряльных ваннах, он со своей жопой складывается всебесконечно… как старуха в Каннах в три часа пополудни в ювелирном магазине: «Qu’elque chose pour la plage»[68].
Мы въезжаем в Солт-Лейк-Сити; солнце пропало, падает тьма; Коди просыпается от своей дремы, когда они подводят машину к больнице по чину для осмотра достопримечательностей; Коди выглядывает в окно; с полки сна, на Солт-Лейк-Сити, выложенный ожерельями геометрически узорчатого, кхем, света; он смахивает кустистую пленку у себя на глазах, он прикидывает разводку на город, где родился, уровни унылого времени пролетают над челами города, сокрытого в устремленной вверх ночи. «Это город, где я родился», – объявляет он. А на переднем сиденье слышат, но разговаривают об интересных больницах Солт-Лейк-Сити. На подростковом перекрестке, где питаются туристы, мы с Коди стоим, пялясь в яростных взглядах, пялимся на город: чуть раньше в тот день, пока туристы за наше время вкушали еще одну трапезу, мы заполняли промежуток, играя в разговорные игры за скверным мясным рулетом и под зелеными Том-Соеровыми деревьями Лавлока – того самого Лавлока, где я видел двух маленьких мальчиков и негритенка-сухоротика, тоже маленького, лет десяти, сидели на рельсах, строгая, с собакой – черт, то был 1947-й, я еще верил в мир, я спал на газонах автозаправок по пути повидаться с Коди и Денвером. Машина катит дальше. Между Соленым Озером и Денвером лежит тайна Кодиной души. Тут он родился, там он вырос; верхушка голого шального простора между безымянным местом с орлом на столбе шахтного ствола в саване, в северо-западном углу, средь грубых сосен, та штука сперва была про Колорадо, территорию Юты, великий серодень Дикого Запада, мрачное напоминанье вроде России, могучая труднопроходимая земля, – и душой Колорадо, та земля вот; Земляничный Перевал, подмигивает большое водохранилище в лунной ночи средь красных шалфеев; «Этот дурень не знает, как в горах машину водить», – пожаловался Коди; но на Весеннем разъезде Зеленой Реки с дорогой, той самой дорогой, они устали и дали Коди порулить, и уснули все втроем на заднем сиденье, как кореша (бедные потерянные ягнятки в Диллинджеровых пустотах пересеченной местности, три вялокуколки, либо космос, три грезы о призраках, три пандемических тампитоида, в роде своем сокращаемые до пола, мужчина, не доверяющий мужчинам, его жена доверяет лишь женщинам, вуаля! мужчина-женщина для их нужд; у меня тут – Фах!). Машина досталась нам на всю ночь; до Креммлинга мы добрались на пронзительной заре; ан рут он показал исправительную школу в пиках возле Клаймекса, одну, в которых; да и шахты, Полибденовые; у саманных стен Креммлинга в хлопке́ утреннего воздуха по крыше Америки, и где кактус нес на себе росу до полудня, мы валандались, как ковбоекуклы; У меня было ощущение, что я больше приближаюсь к Кодиной тайне – Коди тоже раньше был ковбоем; могутная горная стена Берто стояла черной и квелой в Гибралтаричном своем саване в тучах; Врата. Взметнувшись вот так вот вверх, мы и впрямь; покатились по ней, языком слизнули перевал, сбросили сосны слева (милю) и распугали глину от себя справа от выступающих дорожных утесов, как те, кого дети рисуют в мультиках; Скалистые Горы последствий Кодиного рожденья и моложавых девчонко-балех в жарких машинах в давнем вот-вот. Как вдруг снова жаркий Денвер, плоский блин на равнине морского дня. Городок его взросленья, Шикаго его отчаяний, в этом городишке он заставлял неоны мигать самим себе, как будто место им в Толедо, он исполнил Денвер, он был диковласым Коди Помреем своего собственного града – спешил там вдоль стены, со странным ключом в руке и с девушкой, ждущей его в машине.