Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сложной петроградской обстановке Глобачев быстро разобрался и поначалу избрал для себя довольно хитрую стратегию и тактику. Должность его официально называлась «начальник отдела по охране общественной безопасности и порядка в г. Петрограде». Приняв отдел, он сразу же обнаружил там серьезную для себя опасность — охранка была втянута в карусель, перешвыривания дел, касавшихся шпионажа. Глобачев изымает из недр охранки все подобные дела и этим отводит от себя ответственность за безрукую борьбу со шпионажем и высвобождает значительные силы охранки для борьбы с революцией.
Во всем, что касалось борьбы с революционной крамолой, на Глобачева можно было положиться. Он любил говорить: я эту опасность не только умом сознаю, всей своей шкурой чувствую…
Пока министром внутренних дел был Хвостов, охранка действовала вполне самостоятельно, но с приходом на этот пост Протопопова положение изменилось. Новый министр подключал охранку ко всем своим интригам, и Глобачеву скрршя зубами приходилось вести разработку великосветских салонов, организовывать слежку за министрами, политическими деятелями и даже за иерархами церкви. Охранка стала той самой лупой, через которую Протопопов и царица так любили рассматривать всякого, кого они считали своим противником. Однажды, получая от Протопопова фамилию очередной «жертвы под лупу», Глобачев не выдержал, сказал, что охранка занимается бог знает чем и кем на радость главным врагам трона. На это Протопопов сухо заметил, что прямые указания ее и его величества следует выполнять беспрекословно.
Ну что ж, решил Глобачев, значит, каждый сотрудник охранки должен работать в два раза больше. Сам он появлялся на службе раньше всех и уходил позже всех. Все рабочее время его кабинет напоминал штаб большой воинской части, ведущей длительное нелегкое сражение. Все стараются как могут, но Глобачев работой охранки недоволен. Ему кажется, что и в Варшаве и в других местах дело шло лучше, там подчиненные понимали его с полуслова и считали за честь безукоризненно выполнить любой его приказ. А здесь у него полно столичных умников, у которых, видите ли, есть собственные мнения, а послушаешь их, видишь, что их рассуждения только к тому и ведут, чтобы меньше работать. В Варшаве он таких, не думая, гнал в шею, а тут, кого ни тронь, у него опасная родня за спиной. А в Петрограде, как нигде, революцию надо бить монолитным кулаком, а не растопыренной пятерней…
Только что его кабинет покинул один из таких умников, ротмистр Калимов — какой-то двоюродный племянник жандармского генерала Курлова. Работает в группе, разрабатывающей цитадель революции — Путиловский завод, но что ему ни поручалось, все провалено — упустили большевичку, пронесшую на завод подстрекательские листовки, не опознали большевиков, ночевавших у провокатора, при наблюдении явочной квартиры смутьянов прозевали там сходку… Что это? Неуменье? Нераденье? А может, саботаж? Ведь сам Протопопов сказал ему на днях, что многовато арестов и что это раздражает общество… Но нет, на подобные замечания он реагировать не будет…
В кабинет без предупреждения вошел грузный полковник Остафьев — любимец Глобачева. Он вызвал его сюда из Варшавы, и был он из тех работящих охранников, кто разделял главную тре-вогу начальника, действовал решительно и безоглядно.
— Все арестованы и доставлены в тюрьму, — пробасил Остафьев, садясь в кресло и отдуваясь. — Но нелегко было. Всех брали в одночасье.
— Что дал обыск?
— Маловато, — вздохнул Остафьев. — Но для завязки кое-что есть.
— Допросами руководи сам. Я ни минуты не сомневаюсь, что все эти так называемые рабочие, включенные в военно-промышленный комитет, на самом деле негласная агентура большевиков. — Глобачев помолчал, думая. — Иначе зачем им было нужно без ведома комитета болтаться по петроградским заводам, а потом там на сходках шла болтовня о положении в военной промышленности. Вот что, — оживился Глобачев, — дай задание всем, кто ведет следствие по фабричным бунтовщикам, чтобы спрашивали про этих рабочих комитетчиков. Попробуем обвинить их в разглашении военных тайн.
— Все-таки зря мы не арестовали и нашего агента из комитета, он бы давал показания, какие нам необходимы. А сидя вместе с ними, продолжал бы их разработку.
— Что об этом говорить? — вздохнул Глобачев. — Белецкий уперся, на министра ссылался — нельзя, мол, оставить комитет без агента. Ладно. Так скольких же взяли?
— Всего вместе с комитетскими сорок два, но я уверен — нитки потянутся в разные стороны и возьмем еще не меньше тридцати.
— Ладно. А если кто не будет годен для суда, сошлем в административном порядке.
— Между прочим, один из комитетчиков, некто Ежов, может не дотянуть до суда. У него чахотка на пределе.
— Сам околеет — тоже неплохо. А пока жив, допрашивайте.
— Ясно. Но тут есть еще один нюанс — наш агент, который был при этом Ежове, сблизился с другом Ежова, а это знаете кто? Керенский.
— Великолепно! Этот крикун меня весьма интересует.
— А по-моему, балаболка.
— Не скажи, его речи в Думе всегда поднимают муть вокруг власти.
— Не знаю, не знаю… А знаешь, что говорит агент? Что его можно завербовать.
— Ни в коем случае. Подобные ветрогоны в одну минуту могут поставить нас под удар. А агента на него нацель. И придется тебе в конце этой недели взять на себя Путиловский…
— Что там?
— По-моему, бунт — абсолютная реальность. Остафьев помолчал, угрюмо смотря, и сказал:
— Да… Наперегонки идем — кто кого успеет обойти.
— Я все чаще вспоминаю ту ночь в Варшаве в девятьсот пятом, когда свихнулся подполковник Русанов. Помнишь?
— Но он слаб был, наш Русанов…
— Как он кричал: