Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, мне все-таки уехать в Мурманск? – спросил я как-то под конец рабочего дня. Ирена с враждебным недоумением посмотрела на меня, поднялась из-за стола и надела плащ.
– Уезжай. Хоть сегодня! – сказала она в дверях. В комнате было сумрачно, промозгло, и в окно со двора издательства несло почему-то запахом пустого трюма сломного траулера. Шел дождь. Домой мне не хотелось, – мало ли что там придет в голову кроме Мурманска, а до января оставалось совсем немного: если «Альбатросы» будут напечатаны, я напишу тогда вторую повесть.
Улицы города казались по-осеннему скучными и горестными. Уже желтела листва лип, и подъезды дворов сквозили туманно и сизо. Я поколесил по центру, миновал на малой скорости особняк на Перовской и выехал на набережную. Над речкой низко, натруженно и молча летали чайки. Перед мостом, у той моей телефонной будки, я нечаянно придавил клаксон. Наверно, в сигнале произошло замыкание, – он прозвучал клекотно и смертно-тоскливо, как подбитый на лету журавль. На мосту я посигналил уже умышленно. Потом еще и еще, – так было легче ехать домой. Ни тогда, ни позже мы не выясняли, зачем Ирена забрела сюда, в правобережную часть города. Я увидел ее издалека, в спину. Она шла по противоположному от меня тротуару, – значит, не «Росинанта» тут караулила, и я проехал вперед и развернулся ей навстречу. Было непостижимо, как она различала, куда ступать, – она шла с откинутым капюшоном, и ее волосы, расчесанные дождем, спадали с головы прямой бахромой, нависая над лбом и глазами, и голова от этого казалась нелепо крошечной, луковицеобразной. Я затормозил у обочины тротуара, выпрыгнул из машины и загородил ей путь.
– Ну что тебе еще нужно? – квело сказала она, глядя на меня рассеянно и мутно сквозь пряди волос. Я попросил ее сесть в машину.
– Не хочу, – сказала она самой себе. – Не хочу идти домой, не хочу никого видеть…
Плащ на ней топорщился колоколом, а в капюшоне скопилась вода, и он висел у нее за спиной, как котомка. Я не мог отделаться от мелкой и недостойной мысли – как это на макушке ее головы уместился уворованный когда-то ею блин? Какого же размера был на ней берет? Кукольный, что ли? Я вытряхнул из капюшона воду и накинул его ей на голову, отведя волосы со лба.
– Разве ты меня любишь! – себя осуждающе сказала Ирена. Она была как помешанная. Я не справился с тем, что тогда прихлынуло к сердцу, – страх за нее, боль обиды за себя, неожиданное взрывное отвращение к ее маленькой темной головке луковицей, желание недобра ей за что-то и своя готовность всю жизнь вот так встречать ее – жалкую, полоумную с виду, бесконечно любимую, мою нежену-жену. Я заплакал и, чтобы скрыть глаза, прижался ртом к ее руке. Она была вялая, холодная и мокрая.
– Ты что? – с просветленным беспокойством спросила Ирена.
– Пойдем в машину, – сказал я. – Пойдем, пожалуйста, а то с нами случится беда…
– Разве она не случилась давно? Какая беда?
В машине я сказал ей о той своей короткой записке никому, – это надо было сказать ей, потому что она сразу стала сама собой, прежней, потом я рассказал, как ищу ее вечерами по городу. Мы сидели, смотрели друг на друга, и ее глаза постепенно углублялись и темнели, и вся она внутренне подобралась и насторожилась.
– Идиот! Мальчишка! – с гордым презрением не ко мне, а к кому-то сказала она. – Хлюпик самолюбивый! Я думала, что ты… Дай свой носовой платок. Есть он у тебя?
Она крепко и больно отерла мои ресницы и пригладила брови. За этим должно было последовать какое-то наказующее приказание мне, и это так и случилось.
– Поезжай до первой телефонной будки. Мне надо позвонить домой, – сказала она.
Мне было отрадно от ее решительных действий старшей, и только хотелось, чтобы она сбросила с себя плащ и кинула его на заднее сиденье, но просить ее об этом я не стал. Еще мне хотелось стереть или хотя бы как-нибудь затушевать в памяти то свое оскорбительное для Ирены сравнение ее головы с луковицей и унизительное гадание насчет украденного блина, – как он там уместился… Мне обязательно надо было что-то сделать для уничтожения этого, и я попросил ее подождать меня минуту, а сам побежал через дорогу в кондитерский магазин и купил большой круглый торт, нетолстый и белый, как снег. Когда я вернулся к «Росинанту», Ирена была без плаща, – он валялся на полу за нашими сиденьями. Я передал ей торт. Она положила коробку на колени, а меня спросила, скосив глаза: не думаю ли я, что он уместится на ее голове? Как могло такое случиться, что она постигла мою ворожбу с самим собой и с этим тортом? Как? Может, все было видно по мне? Возможно. У телефонной будки мне было приказано идти звонить вместе. Ирена так и не узнала, что я тогда подумал, во что поверил и чего ждал, – мне показалось, что она идет звонить при мне Волобую о нас, о Гагаринской, и к телефонной будке я шел позади нее так, как в войну, наверно, ходят на подвиг: сердце под горлом, а руки под грудью. Мы втиснулись в будку. Ирена опустила в щель автомата монету и набрала номер. Я встал в углу так, чтобы она видела меня, – я рядом, вот, под рукой. Мне было слышно, как звучно и справно щелкнул рычаг того чужого телефона и Волобуй сказал нам «слушаю».
– Чем занимается Аленка? – строго спросила Ирена. Там слышно для меня осведомились «это ты, голубка?», и я увидел, что у Ирены расширились и побелели крылья ноздрей.
– Пусть подойдет к телефону Аленка, – произнесла она, как диктант. Там опять о чем-то мягко спросили.
– Позови, пожалуйста, Аленку, – настойчиво сказала Ирена. Ноздри у нее оставались белыми. Мне подумалось, что так могут разговаривать лишь те двое, у кого ссора уже окончена, а мир не достигнут по вине одного. Потом она мгновенно преобразилась. Она неотрывно смотрела на меня и радостно кивала головой. Голос Аленки достигал моего слуха и сознания, как отдаленный зоревой взмыв чибиски, и в ответ я кивал головой Ирене, чтобы она знала и верила, что я очень люблю детей. Всех!
– Аленушка, подожди, послушай меня, – сказала Ирена, – я задержусь