Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бой кончался, Литвы была горсть. Ратники, большею частью русичи из Полесья, бросали оружие. Пленных литвинов, отобрав брони, согласно приказу освободили и выслали вон. Холопов-полоняников разобрали воеводы, и Никите много стоило отбить своего пленника, спасти захваченную бронь и увести коня с пораненною спиною, почему на него не очень обзаривались полковые воеводы.
Три дня укрепляли город. Никита все три дня провалялся на соломе, борясь с подступающею горячкою. Ратники, спаянные стыдом и ратным делом, охраняли своего старшого. Холоп поил его водой, ухаживал. (Потеряв одного господина и получив другого, он, в сущности, ничего не проиграл, тем паче и сам был не литвином, а русичем.) Наконец, утвердив город, тронули в обратный путь. Боярин велел было ему бросить трупы ратников, от которых уже нехорошо попахивало, но Никита угрюмо ответил, что довезет до дому, и боярин махнул рукой. Мертвецов увязали в попоны, приторочили к коням, благо, стоял холод. Так и везли. В полубреду проходила дорога, в полубреду явилась Москва, где он распростился с ратными, расцеловавшись крест-накрест с раненым товарищем, с которым стояли насмерть на заборолах.
Еще он явился на митрополичий двор, по дороге встретив Матвея Дыхно и попросив того постеречь коня и полоняника, и уже на митрополичьем дворе, сказывая ключнику, какое сотворилось дело, потерял сознание.
Никите сильно повезло, ибо лечил его сам Алексий. От раны воина шел уже трупный дух, загнивало мясо, и жар с бредом трепал Никиту несколько дней.
Очнулся он в монастырской больнице. У постели его сидел старый монах и шептал молитвы, перебирая четки.
– Оклемал, брат? – участливо спросил он Никиту, видя, что тот моргает, щурясь на огонь свечи, и глядит осмысленным взглядом.
Оказалось, что, пока он лежал, многое совершилось на Москве. Князь Иван Иваныч поехал в Орду за ярлыком к новому хану. Туда же поехали и иные князья. Туда же устремил и Василий Кашинский, и туда же поскакал Всеволод, вновь кровно изобиженный дядей. Всеволода, слышно, задержали по приказу митрополита на Переяславле, и он теперь уехал в Сарай через Литву. А на Москве ныне сидит ордынский посол Иткара, собирающий серебро для нового хана – «запрос царев».
Никита покивал. Голову кружило от слабости. Теперь, вспоминая Ржеву, он уже не понимал, как мог выдержать, раненный, несколько дней да еще добраться до Москвы.
– Матка твоя приходила! Да в монастырь не пустили ее! – сообщил монах.
– А Матвей? – вопросил Никита.
– Приятель твой? Из княжьих ратных? Был, как же! Сидел у тебя, да ты, паря, не узнавал никого. Сам владыка изволил к тебе быть, гордись! По ево указу и я здесь… Ну-ко пошевели рукою, работает?
Никита с трудом, вызвавши боль во всем плече и предплечье, чуть-чуть свел и развел пальцы.
– Ну! – удоволенно произнес монах. – Счастлив ты, я гляжу, парень!
Еще через неделю Никита сумел встать на ноги и, шатаясь, как осина от ветра, выйти во двор. Силы начинали возвращаться к нему. В ближайшие дни он побывал у матери, у Матвея Дыхно, поглядел, как добытый им холоп колет дрова, покивал, услышав, что добытая бронь, конь и оружие целы.
Приезжал Услюм, вызвался отвезти Никиту домой на санях. Никита, подумав, отверг. Не хотелось тревожить Наталью прежде времени. (Он не знал, что ей уже сообщено и теперь она ждет не дождется его к дому.) Единожды его вызвали к митрополиту. Алексий, одержимый многими заботами, а главным образом теперь поведением князя Всеволода (он изо всех сил сдерживал возрождение Твери и дома Александра Тверского, преступая уже давно многие моральные нормы, что было порою тяжко ему самому), все-таки нашел время поговорить с Никитою.
Оглядев исхудалого, обросшего и даже чуточку поседевшего ратника, он предложил ему сесть, выслушал, кивая, рассказ о взятии Ржевы, о чем ведал много лучше самого Никиты, остро глянул в глаза кметя, вопросил вдруг:
– Ну вот, ни Алексея Петровича, ни Василия Васильича нет на Москве. Ржеву взяли? Ну, а были бы они оба – взяли бы? – Никита потерянно кивнул.
– Понял теперь, что неправо сотворил и Господней кары достоин? Понял? Ступай! Жена ждет тебя, не медли в Москве. И ведай: еще не выкупил ты долга своего перед Господом и совестью своею!
Они ехали вдвоем с холопом, коего звали Сенька Влазень. У Никиты кружилась голова и болели глаза от отвычной сияющей белизны снегов. Рождество уже минуло, пока он лежал без памяти, окончились Святки, и теперь стояла вокруг уютная пушистая зима, в которую, будь он здоров, весело думать о санках, катулях, снежных городках, о бешеной конской гоньбе, о свадьбах на Масленой…
Курились розовыми дымками деревни. Неразличимая пелена снегов одела, сровняв, озера, луга и поля. И небосвод был лилово-сер и мягок, как бывает только зимой. Ночевали в дороге, спали вместе под одним рядном.
К своему дому Никита подъезжал невестимо. Не брехнул пес, не замычала корова. Кинув поводья холопу и указав на ворота хлева: «Заводи!» – Никита отворил двери, другие и ступил за порог. Наталья встала ему навстречу и заплакала. Потом обняла, привалясь к нему мягкою большою грудью, принялась целовать. В люльке лежал ребенок.
– Сын! – сказала она и заплакала вновь.
– А я холопа привез! – ответил Никита, чтобы что-нито сказать, и, робея, подошел к колыбели.
Девка засунула нос в горницу, суетясь и расплываясь в улыбке.
– Сенькой его зовут! – бросил Никита, понявши сразу, чем так озабочена она, что даже не поздоровалась с хозяином. – Коней уберет, созови ко столу! – И уселся на лавку, Наталья вытерла глаза, бережно подняла малыша, поднесла Никите. Сказала с мягкою любовною укоризной:
– Да ты хоть посмотри на него погоднее, дурной!
Подняться с места непросто и крестьянину. Да! Никто не держит! Не вправе держать. И подумать, помыслить о том, чтобы вправе, чтобы с насилием держать человека, ежели он захочет уехать в иную волость, – даже и помыслить о том не могли в четырнадцатом столетии на Руси (и в пятнадцатом столетии, и в шестнадцатом… До Юрьева дня и до его отмены еще ой-ей-ей как далеко!). Но порушить жизнь, бросить какие ни на есть хоромы, знакомую землю, пашню, взоранную трудами собственных рук, речку, рощу, те вон перелески, где по осени ночуют твои коровы, этот вот камень, на котором куешь, когда придет нужда, и тот вон рябиновый куст, и те березы, и этот озор вдоль реки на дальние дали, которые, и очи смежив, все одно представляешь себе? А соседи, а ближники? Ну, положим, когда уходят, стало – плохо и с соседями, и ближние вроде не свои, и боярин, а пуще ключник его новый плохи совсем, али татары зорят, али иное что… Но рябиновый куст, по осени увешанный яркими гроздьями! Но это вот сиреневое небо в прогале лесов! И кажет мгновением, что иного такого и нету уже на земле…
Непросто подыматься с места даже и мужику!
Куда как сложнее – боярину. Хоть и есть у боярина – как у мужика воля – право отъезда от князя своего. Право есть! Тоже еще, почитай, век-полтора права того не порушит никто из князей. Держат, конечно, всяко держат! И опаляются, и гонят, и друг с другом ряд заключат, дабы убеглых бояринов не принимать… И все же на само право отъезда покамест руки никто из князей не подымал.