Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С латинами нельзя? – подсказывает Станята.
– И с мусульманами не станет льзя, – возражает Алексий, – ежели они захотят изничтожить всех христиан!
– Сами себя уничтожат! – произносит Станята, еще и не ведая, насколько он прав.
– Не себя, Орду! – поправляет Алексий. – Уничтожат мунгальскую власть, а без единого стержня, без власти единой, все и распадет на улусы и начнется война. Бают, в Хорезме уже началась, в Катае тоже, а там и до Сарая дойдет.
– А нам с има как же тогда? – вопрошает Станята.
– Не с ними и не с католиками надо быть, а с самими собой! И ежели сего не поймем – погибнем!
– Верно, владыко! – вздыхает Станька, поглядывая на Алексия, который уже преодолел силою воли краткий миг усталости и вновь окреп и статью, и голосом.
– Ну их всех в ведьмин мох! Я поездил с тобою, поглядел на греков и на фрягов, и в Новом Городи у нас с жиру лопаются, а чуть что, Литву зовут на помочь! И Орда… Тоже и у их теперь замятня настает… Должно нам, русичам, быти с самими собой! Выстанем? – вопрошает он с надеждою, заглядывая в лицо наставнику.
– Выстанем, Леонтий! – твердо отвечает митрополит. – Молюсь и верую! Аще Господь за нас, кто на ны?
Алексий недаром рассылал грамоты с пути. Филипьевым постом, когда землю скрепило морозом, а рождественские снега еще не содеяли непроходными пути, рати из Волока Ламского и Можая вместе с тверской помочью, посланной Василием Кашинским, вышли в поход. Под Ржевою всем полкам приказано было быть в один и тот же день.
Вразумленные Алексием бояре уже не медлили и не ссылались один на другого. По стылым дорогам со звонко лопающимся ледком над пустыми, вымороженными до дна лужами пошли на рысях конные рати.
Никита, едва успевший окончить свои хоромы, отправлялся тоже на войну.
Сруб поставили еще весной, но из-за летних работ – пахоты, покоса и жатвы – со всем прочим сильно задержали и уже осенью крыли свежею соломою кровлю по жердяным обрешетинам, настилали полы из целых, обтесанных только с одной стороны полубревен (главное отличие господского дома от крестьянских, в коих тут почасту полы в избе оставляли попросту земляные), мастерили сени, клали обширную русскую печь и устраивали светелку для боярыни.
Уже и пара коров стояла рядом с конем и купленным на днях стригуном-жеребенком во дворе, и овцы грудились в загоне, и Наталья со вздернутым животом (вот-вот родить) сама мутовкою сбивала масло, поглядывая на мужа, который вместе с плотниками довершал хоромину, в то время как девка то мыла полы, то моталась из горницы в хлев, и уже яснело, что без холопа, хоть какого, им не обойтись.
Кормы из деревни теперь частью возили митрополичьему ключнику, и мужики, которые, в общем, выиграли от последних перемен, ибо под митрополичьим крылом избавились от многих княжеских повинностей, были довольны. На Никиту поглядывали с прищуром, догадывая, что дело не так-то чисто и в чем-то их барин крупно проворовался, раз под митрополита забрали, но в глаза Никите не говорили ничего.
Приказ Никите прибыть в Москву привез послушник, посланный селецким волостелем, и ехать надо было, не стряпая, вместе с ним.
Дул холодный ветер со снежною крупой. Серую стылую дорогу уже почти всю запорошило белым. Никита, уже одетый, в овчинном зипуне, приторочивший дедову бронь и саблю к седлу, прощался с Натальей. Обняв его, привалясь к нему теплым обширным чревом, Наталья выдохнула ему в ухо, ощекотав своим горячим дыханием: «Себя береги!» Отвалилась, откачнувшись, стягивая руками на животе шубейку, тревожно и любовно глядючи, как муж, вдевши ногу в стремя, садится на коня. Селецкий послушник в долгом суконном вотоле ждал уже верхом. Девка, выпуча глаза, смотрела на хозяина с недорубленного, еще без столбиков и кровли, крыльца. Никита кивнул ей, погоднее натянул на уши круглую шапку, оглянул дом, забелевшую первым снегом пашню, речку, покрытую светлым льдом, подумал, поднял пясть, перекрестил лоб, крикнул: «Прощай!» Тронули.
Наталья долго махала ему издали, и Никита, привставая на стременах и оборачиваясь, все видел и видел ее, пока дорога, попетлявши по косогору, не увалила за излом холма и деревня наконец скрылась из глаз. Тут оба всадника взяли в опор, и застоявшийся конь живо вынес Никиту мимо перелеска, в коем деревенские бабы летом вязали веники, к торной, разъезженной по осени, а ныне твердой и комковатой дороге на Москву. Холодный морозный ветер с колким снегом резал лицо, и Никите напомнилось, как когда-то скакал он по тому же пути морозной зимою с княжеским поручением в Тверь. И бежала луна, и морозный воздух не давал вздохнуть, и казалось, что не конь, а сам ветер несет его в морозном лунном одиночестве, в обжигающих неживых снегах от подставы к подставе.
Когда подъезжали к Москве, у Никиты невесть с чего сильно забилось сердце. Снова возник дорогой Кремник на горе, где столько было пережито и прожито, столько вложено сил и труда, что уже, почитай, приросло к самому сердцу. Захотелось переведать друзей, поклонить матери, зайти по-старому на вельяминовский двор… Плохо знал еще Никита деловую хватку и строгость своего нового хозяина. Им удалось лишь мельком увидать Алексия, получить грамоты, поесть, пока готовили сменных коней, и, никого не видавши и нигде не застревая, скакать в Можай. Живо уразумев, какова тут служба, Никита не стал ни к брату заезжать дорогою, ни нежиться в постелях, а в тот же день, почти загнав коня, доскакал до Звенигорода, где коротко передохнули в монастырских стенах, и еще до света, пересевши с седла на седло, скакали в Рузу.
Над темною дорогой постепенно яснела, разгораясь, желтая зимняя заря, клубились тучи, не желая пропускать скудный солнечный свет, изредка шел снег, да глухо гудела под коваными копытами твердая дорога, по которой, судя по следам, уже прошла вчера на Можай не одна сотня всадников.
За Рузою начали нагонять обозы, отдельных неудалых комонных, повредивших ноги коню и потому ехавших шагом. Солнце раза два косо выглядывало из-за поспешных волокнистых облаков и пряталось вновь. Птицы подымались стаями с теплого конского помета, с криком и карканьем кружили над головою. Шли, переходя с рыси на скок, и владычный послушник, не сказавший и двух слов дорогою, все так же скакал, не отставая от Никиты ни на шаг. К вечеру, не умеряя сумасшедшей конской прыти, они ворвались в Можай, людный, переполненный ратными.
Никита хотел было озреться, поспрошать, но послушник так же молча повел его за собой, и скоро они вручали владычные грамоты воеводе, и тот читал, зорко взглядывая на вестоношей и шевеля губами, а после, загибая толстые пальцы, молча высчитывал что-то и, окончательно решив и кивнув головой, почти что рысью убежал раздавать приказания.
Ели они в каком-то поповском доме строго постное (спутник Никиты наотрез отказался от предложенного было им как кметям, находящимся в дороге, куска холодной телятины, и Никита последовал его примеру), спали тут же, на сеновале, под попонами, встали опять чуть свет и тут только разделились, ибо послушник скакал назад, в Москву, а Никите, как явствовало из митрополичьей грамоты, следовало присоединиться к войску и скакать всугон полку, выступившему в путь еще вчера вечером.