Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Описывая моды середины восемнадцатого столетия, знаток старого Петербурга и Москвы М.И.Пыляев уделяет немало места мушкам и блохоловкам. И те и другие пользовались тогда широкой популярностью.
Помимо своего прямого назначения ловушки для блох являлись украшением, и некоторые были подлинными произведениями ювелирного искусства. Их обычно носили на груди. Они делались из золота, серебра или слоновой кости и представляли собой небольшие трубки со множеством дырочек. Внутрь такой трубки ввертывался стволик, смазанный липким веществом, к которому и приклеивались надоедливые насекомые.
Необходимой принадлежностью являлась также бонбоньерка для мушек. Ее обязательно возили с собой на балы, гулянья, в театр и т. д. Мушки, которые иногда именовались «языком любви», являлись своеобразным средством общения. С помощью тафтяных мушек можно было кокетничать с кавалерами, объясняться с любовником или устраивать сцену мужу. Все зависело от размеров мушек, их формы, а главное – от того, где именно дама их наклеила на своем лице. Так, мушка в виде звездочки на середине лба называлась «величественной». Она означала, что красавица не расположена сейчас к флирту и не желает замечать своих поклонников. Мушку на виске у самого глаза именовали «страстной», на носу – «наглой», на верхней губе – «кокетливой». А приклеив крошечную мушку к подбородку, дама говорила предмету своей страсти: «Увы, я вас люблю, но это совершенно не значит, что вы можете на что-либо рассчитывать».
Бонбоньерка работы Сушкаева – овальной формы, внутренняя сторона крышки – зеркальце в золотой рамке с виньетками. Внутри коробочка разделена узорчатой перегородкой на две части: одна – для набора тафтяных мушек, другая – для стволиков блохоловки.
Известна среди специалистов под названием «Комплимент», так как в ее украшении самоцветами широко использована символика драгоценных камней. Так, крупный гиацинт в центре крышки означал, что владелица бонбоньерки умна и бережет свою честь. Гранат свидетельствовал о ее верности обещаниям, аметист – о том, что она умеет обуздывать свои страсти. Яспис заверял в скромности, а изумруд сулил счастье.
На аукционе в Петербурге в 1884 году, когда распродавалась коллекция Галевского, «Комплимент» был приобретен неизвестным покупателем за двенадцать тысяч рублей ассигнациями.
После психологических вывертов Эгерт, ее вранья, истерик и надрывов Перхотин и его родственница действовали на меня успокаивающе. Я даже проникся некоторым пониманием народничества. Что ни говори, а длительное общение с интеллигенцией утомляет. Почему же не «пройтись» в народ? Для здоровья и то полезно.
Правда, Кустаря и Улиманову нельзя было отнести к лучшим представителям мужицкой Руси. Но тут следовало сделать скидку на то, что мое «хождение» ограничивалось стенами уголовного розыска, а здесь, как известно, привередничать не приходится.
Кустарь не относил себя к людям дна. Скорей, наоборот. Он считал, что кое-чего в жизни добился. Чувствовалось, что Перхотин, по кличке Кустарь, ему нравится. А почему бы и нет? Не ветродуй какой, а мужик самостоятельный, солидный с поведением.
Держался он не вызывающе, но с чувством собственного достоинства, как человек, хорошо знающий себе цену и не собирающийся продешевить. Кустарь охотно отвечал на вопросы, уважительно именуя себя «мы».
«Мущинский разговор – он и есть мущинский разговор. Такой разговор мы завсегда понимаем, – говорил он, деликатно почесывая мизинцем правой руки затылок. Мы, гражданин уголовный начальник, все напрямки выкладываем. Что было, то было – чего не было, того не было. Чего нам тень на плетень наводить?»
Перхотин стосковался в камере по собеседнику и был не прочь потолковать с «мышлявым» человеком, как он благосклонно охарактеризовал меня. Его жизненная мудрость своей прямолинейностью и увесистостью напоминала железный лом. С ее помощью легко было сбить с амбара замок или проломить чью-либо голову. По мнению Перхотина, главное – чтобы каждый при деле находился. Делом же он именовал все, что может прокормить. Один сапожничает, другой портняжит, третий убивает. У каждого свое. Ложкарство, понятно, тоже дело, но невыгодное, с которого не то что не разжиреешь, а ноги протянешь. Ведь как ложкари промеж себя шутят. «Два дня потел, три дня кряхтел, десять верст до базара, а цена – пятак пара».
Вон оно как!
Ежели б ложки шли подороже – ну, пусть не все, а первого разбора, – он бы, Перхотин, и не помышлял бы о ином промысле. А так что оставалось делать? С голоду помирать, с хлеба на воду перебиваться? Это для дураков. Умному помирать допрежь времени не с руки. Вот он помытарился, помытарился и согрешил. Не по охоте – по нужде. Грех – он грех и есть. Да только кто не грешен? Все грешны. От одного греха бежишь – об другой спотыкаешься. Ну и еще: кака рука крест кладет, та и нож точит… Раз согрешил, другой, а там и пошло. Каждому известно: в гору тяжело, а под гору санки сами катятся, не удержишь…
Учитывая, что «санки» Кустаря безостановочно «катились под гору» уже не первый год, список его грехов разросся до весьма внушительных размеров. И хотя Перхотин не прочь был выбрать меня в качестве исповедника (смертную казнь отменили, поэтому «исповедь» особыми осложнениями ему не угрожала), я предпочел увильнуть от этого сомнительного удовольствия. «Исповедника» мы ему готовы были подыскать в Московском уголовном розыске. Нас же интересовало только то, что имело или могло иметь прямое отношение к ценностям «Алмазного фонда».
Кустарь и Улиманова были той самой печкой, от которой мы с Бориным собирались плясать. А после показаний Эгерт и некоторых данных, добытых Бориным, расследующим дело об убийстве ювелира, эта печка приобретала особое значение, так как находилась в точке скрещивания двух линий – прошлого и настоящего.
От арестованных предполагалось узнать многое.
Во– первых, каким образом в чулане у Марии Степановны Улимановой оказалось письмо, автор которого упоминал об одной из наиболее ценных вещей «Алмазного фонда» – «Лучезарной Екатерине».
Известно ли Кустарю и канатчице, чье оно и кому адресовано?
Во– вторых, табакерка работы Позье, из-за которой, видимо, и погиб осторожный Глазуков, всегда умевший поддерживать хорошие отношения и с богом и с чертом. Как, когда и через кого она попала к покойному? Кто знал или мог знать об этом? Кому Глазуков собирался ее продать и так далее?
В третьих – экспонаты Харьковского музея, хранившиеся у Глазукова: золотой реликварий, лиможская эмаль, античные камеи, гемма «Кентавр и вакханки» работы придворного резчика Людовика XV.
Не требовалось особого воображения, чтобы представить себе, как они в июне 1919 года оказались в руках бандитов, а затем у моего бывшего соученика по семинарии полусумасшедшего Корейши. Но их путь к сейфу покойного ювелира уже представлялся цепью загадок, видимо имевших какое-то отношение к исчезновению сокровищ «Алмазного фонда».