Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну а если бы он так поступил, то я, думаете вы, был бы обеспечен?
— Да.
— А если он так и сделал… Вот!
Сроли сунул руку в боковой карман и достал оттуда гербовую бумагу, сложенную вчетверо, расправил ее и показал Якову-Иосе и Цале текст с необходимыми подписями, печатями и штемпелями, составленный по всем правилам и законам. Когда Яков-Иося и Цаля увидели контракт, им стало ясно, что то, в чем они только что сомневались, — уже свершившийся факт.
Зачем Сроли сейчас показал контракт, о котором до сих пор умалчивал, — неизвестно: только ли для того, чтобы отплатить Якову-Иосе насмешкой за его пренебрежительные слова и раздразнить его; или, полагая, что Яков-Иося и Цаля, убедившись в том, что Мойше Машбер их перехитрил, перебежал им дорогу и обеспечил себя так, что кредиторы не смогут наложить руку на его состояние, когда он объявит себя неплатежеспособным, — что Яков-Иося и Цаля утратят интерес к тому, чтобы толкать Мойше в пропасть, и, напротив, сделают все возможное, пытаясь удержать его от падения, так как в противном случае они причинят себе вред и ничего не получат из того, что ему доверили.
Не знаем, повторяем мы, для чего Сроли предъявил договор. Но когда Яков-Иося и Цаля увидели эту бумагу, у первого пропала охота шутить и посмеиваться, а второй вообще онемел. Они переглянулись и молча стали смотреть на Сроли.
— Что это вы на меня уставились? — с насмешкой и злорадством, в свою очередь, спросил Сроли. — Что такое? Не пристало вам считать и меня богачом? Или вы не верите, что контракт настоящий, что подписи на нем подлинные? Пожалуйста, могу еще раз показать… Может быть, вы считаете, что кто-нибудь другой должен был опередить меня и обеспечить себя раньше, чем это сделал я? Или это, по-вашему, вообще нехорошая сделка, и если бы ее предложили вам — Якову-Иосе или Цале, — то вы бы отказались от нее и вытерли бы свои непогрешимые руки о безупречные одежды? А?..
— Да… — решительно произнес Яков-Иося, двинув стулом, на который он опустился после разговора с Цалей, и сказал, обращаясь к Цале и не глядя при этом на Сроли, как если бы тот не сидел за столом рядом с ним: — И пусть он запомнит, Цаля, — проговорил он, не глядя в сторону Сроли, словно тот не заслужил, чтобы слова эти дошли до его ушей, — пусть он запомнит, что Мойше Машберу теперь придется отвечать не в одиночку, а еще кое с кем, вот с этим. — Яков-Иося обернулся к Сроли и указал на него пальцем. — Ведь все тут ложь, это ясно даже ребенку! Откуда у него деньги? — продолжал он тыкать пальцем в сторону Сроли, не называя его по имени. — Где он их взял? От кого унаследовал? Легче легкого доказать кому угодно, любому, кто заинтересуется этим делом, что вся история выдумана от начала до конца: одному нечего было давать, а другому — нечего получать… Все это обман, к которому, несомненно, имеет отношение небезызвестный братец Мойше Машбера, а также все те, кто вертятся вокруг него, в том числе он, — Яков-Иося снова указал на Сроли. — Следовало бы встряхнуть его хорошенько и посмотреть, есть ли у него деньги, а если есть, то откуда они к нему попали? Наверное, нечистым путем добыты…
— Имейте уважение! — перебил Сроли, указывая пальцем на Якова-Иосю и на Цалю. — Вы! Вы смеете говорить о честном и нечестном пути? Вы?! — водил он пальцем от Якова-Иоси к Цале.
— Вон отсюда! Вон! Чего тебе здесь надобно? — воскликнул Яков-Иося, словно обращаясь с упреком к стенам, которые стали свидетелями наглой выходки Сроли и остались равнодушными, не протестовали, молчали. — Чего ему здесь надобно? — повторил он, вспомнив вдруг о своем лакее, Шепсле, которому крикнул: — Чего стоишь, как истукан? Чего молчишь? Беги, приведи, позови… — приказывал он и не мог вспомнить, кого нужно позвать. — Кучера!.. Будочника!.. — опомнился Яков-Иося, и казалось, что сейчас он скажет: городничего… губернатора… — В кандалы! В тюрьму! — Он указал на Сроли с такой злобой, точно желал, если бы мог, собственными руками стереть его в порошок и превратить в груду костей.
— Тише! С чего вы так расшумелись? Зачем глотку дерете? На любимую мозоль наступили вам?
— Вон! В тюрьму! Арестовать такого! — неистовствовал Яков-Иося.
— Тише! Я сам уйду, — сказал Сроли, собираясь подняться со стула и направиться к дверям, но… в эту минуту он увидел человека, которого среди шума, поднятого Яковом-Иосей, никто не заметил. Никто не обратил внимания на то, что дверь отворилась и порог столовой неслышно переступила женщина. Это была Гителе, жена Мойше Машбера.
Взглянув на нее, Сроли повторил: — Тише… Здесь жена Мойше Машбера, Гителе. Тогда все ее увидели.
Да, это была она, одетая по-праздничному, в лучшей меховой шубе с широким собольим воротником, ниспадающим ниже плеч, и отороченными тем же мехом рукавами и подолом.
Гителе вошла тихо, чуть слышно отворив дверь, и глазам ее предстала горячая сцена, происходившая между чужими мужчинами.
Зачем она пришла? По делу.
Она?
Да, как это ни странно: она, женщина, которая никогда в дела мужа не вмешивалась, которую никто не уполномочивал на посещение этого дома и уполномочить не мог, теперь пришла переговорить с Яковом-Иосей по делу, за которое и более смелые женщины берутся очень редко.
Нужно, однако, заметить, что Гителе решилась на визит к Якову-Иосе не от чрезмерного мужества, как это бывает с человеком во время пожара, когда силы удваиваются и он тащит огромные тяжести… Нет, она напоминала человека, которому уже безразлично, каплет ли на голову вода или кипящая смола… В этом отношении она мало отличалась от своего мужа, который внешне выглядит самим собой, а на деле мог бы давно переменить имя…
Она была молчалива и выглядела угнетенной. Часто на глазах у нее показывалась слеза, остывшая, чужая, как бы не ей принадлежащая, самопроизвольная и нежданная.
Гителе, будучи набожной, как и все женщины ее круга, после смерти дочери стала еще набожнее. Нет, не просто набожнее: она словно отошла от мира сего, который стал ей безразличен…
В последнее время она редко появлялась в столовой. Перестала чувствоваться ее рука в хозяйстве, которое она целиком передоверила старшей прислуге, назначив ее единственной распорядительницей по части закупок и прочих дел, неизбежных во всяком доме.
Большую часть времени Гителе проводила у себя в комнате, не выпуская Пятикнижие в переложении на идиш из рук даже в будни…
Она пробегала глазами несколько строк, задумывалась и начинала истолковывать прочитанное.
«…И когда израильтяне будут идти в изгнание по указу Навузардана… и пойдут по дороге, праматерь Рахиль восстанет из гроба и будет молиться Богу, и Бог услышит ее молитву…» Гителе представляла себе евреев, гонимых, закованных в кандалы… Вот они проходят мимо гробницы Рахили, задерживаются и не хотят отходить, пока она не выйдет и не начнет молить за них Бога.
Она представляла себе праматерь Рахиль, идущую то впереди гонимых, то позади них. И всегда руки у нее были подняты, и сама Рахиль тянулась вслед за руками, поднимаясь высоко-высоко, до самого поднебесья, и слышался ее голос — она оплакивала детей своих…