Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ох, уж эта страсть делить жизнь на уровни и желание непременно оставаться на том из них, который люди «серьезные» считают самым высоким! А уж уровень читателя романов Дюма — это явно нечто несерьезное.
Впрочем, против исторических романов Дюма могла настраивать почему-то укоренившаяся в литературоведении уверенность в том, что главная движущая сила его сюжетов — случайность. Тогда История действительно ни при чем. Однако мы уже убедились, что случайность у Дюма — лишь резерв, находящийся в руках Провидения. А Провидение хоть и не числится обычно современной наукой среди движущих сил Истории, но тем не менее означает определенную философскую позицию, с которой нельзя не считаться.
Впрочем, Провидение — это наиболее общая движущая сила жизни и истории, и нельзя сказать, чтобы Дюма не интересовали движущие силы более частного порядка, например, силы социальные. Чего стоит хотя бы такое утверждение о роли буржуазии в революции, вложенное в уста одного из героев романа «Инженю»:
«Буржуа поможет народу подорвать устои тронов, разбить гербы, сжечь дворянские грамоты; более сильный, чем народ, этот буржуа вскарабкается по приставным лестницам, чтобы соскабливать со стен королевские лилии и выковыривать жемчуг из корон; но буржуа, разрушив все, снова начнет все восстанавливать: он присвоит себе геральдические символы, отнятые у дворян; он превратит в гербы вывески своих лавок: красный лев заменит пурпурного и белый крест появится на месте серебряного! На месте аристократии, знати и монархии вырастет буржуазия; буржуа станет аристократом, буржуа станет вельможей, буржуа станет королем» («Инженю», LIV).
А вот в том же романе речь идет о том, как в предреволюционный 1788 год урезались права рабочего класса:
«С этого времени и возник… рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году; буржуа, торговцы, все самые разные люди, кто дает работу пролетарию, утверждали, будто этот строптивый пролетарий, преисполненный дурных намерений, не желает жить на пятнадцать су, на что тот бесхитростно отвечал: «Это не потому, что я не хочу, а потому, что не могу».
Постепенно пролетарии подсчитали свои ряды и поняли, что их очень много; убедившись в численном превосходстве, они перешли от смирения к угрозам» («Инженю», LVI).
И чуть выше:
«Нужны века, чтобы довести народ до точки кипения; но, дойдя до этого состояния, он беспрерывно продолжает кипеть, пока льющимися через край волнами кипятка не затушит революционный очаг, который сам же и подогревает» (Там же).
Сила этих рассуждений, вплетенных в ткань романа, просто поражает. Вместе с тем единственными романами Дюма, за которыми до сих пор безоговорочно признавалась историчность, являются уже упоминавшиеся нами романы серии о Бальзамо-Калиостро и Великой французской революции, да и то не все, а скорее только два из них — «Анж Питу» и «Графиня де Шарни».[128]Что дает основание признать их соответствие Истории?
Во-первых, «чрезвычайный интерес к документам». Ведь в названных романах Дюма напрямую цитирует множество исторических документов, не опасаясь, кстати, утомить читателей. Во-вторых, историчность романов кажется более явной из-за точной датировки и из-за того, что Дюма фактически старается по дням и даже по часам проследить развитие событий. В-третьих, почему-то только в этих романах критики усмотрели развитие характеров персонажей в соответствии с влиянием на них эпохи.
С последним утверждением трудно согласиться. Ведь оно отказывает в развитии характерам героев других романов! Разве развитие образа появляется у Дюма только в «Анже Питу»? Разве мы не видели эволюцию Реми, сломленного чужими интригами? Разве не изменился, осмысляя себя, события и окружающих, д’Артаньян? Развитие его личности заметно уже на страницах «Трех мушкетеров» и уж тем более — на долгом жизненном пути вплоть до «Виконта де Бражелона». Если бы этот образ оставался неизменным, Р. Л. Стивенсон не имел бы оснований сказать, что считает своим другом именно немолодого, умудренного жизнью д’Артаньяна из «Виконта де Бражелона».
Такие мелочи, конечно, ускользают от взгляда тех, кто, прочитав наиболее известные романы Дюма в юности, усваивают впоследствии чужое мнение о том, что от него нельзя ожидать ничего путного. Вот и получается, что эволюция восприятия романов Дюма «серьезными» критиками проходила и до сих пор проходит весьма тернистый путь. Сначала романы считались только авантюрными и развлекательными, потом — историко-авантюрными (это уже кое-что!), наконец — просто историческими,[129]но с оговорками в отношении того, что за история собственно имеется в виду. В частности, М. С. Трескунов, сам переводивший и досконально знающий тексты писателя, считает, что они «приближаются к народному пониманию истории».[130]
Что представляет собой «народное понимание истории»? Н. А. Литвиненко в своей статье ««Граница эпох» и французский исторический роман первой половины XIX века» отмечает, что «лучшие романы Дюма «фиксируют интенции массового сознания», выступая в роли «зеркала, в котором эпоха видит и сознает себя, а в более позднее время учится себя видеть и осознавать»».[131]Народная история в таком ее понимании смотрит на прошлое более общо, нежели история как наука. В отличие от последней она не задается частными вопросами, менее внимательна к датам и строгости описания отдельных событий. Она создает картину «духа эпохи», старается извлечь из нее практические уроки, что, конечно, удается весьма редко.
Впрочем, опасно утверждать, что такой подход к истории, как массовое ее осознание, «ниже» исторической науки, которой занимаются профессионалы. Во многом эти две истории пересекаются. В средние века ученые историографы изучали летописи и пытались осмысливать исторические события с евангельских позиций. Народная же история различными способами переосмысливала «жесты»,[132]создавая на их основе модели «правильного» поведения. «Жесты» основывались на исторических фактах и обрастали подробностями. Эти подробности порой попадали в летописи. На их основе начинали строить свою аргументацию ученые.
В XIX веке во Франции в период расцвета романтической исторической школы (О. Тьерри, Ж Мишле и др.) шло глобальное переосмысление знаний о прошлом, и переосмысление включало не только анализ фактов, но и анализ эмоций. Отсюда патетическое описание Мишле ужасов 1000 года, когда все население Европы ожидало якобы конца света. Отсюда леденящие душу рассказы Тьерри о мытарствах королей-меровингов. С одной стороны, романтики подошли к идее классовой борьбы, с другой — подчеркивали роль личности в истории. Разве личность может быть неинтересной для романтика? Но при этом, споря в отношении частностей, никто не отрицает в целом историзма Мишле или Тьерри.