Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты меня в душе, вероятно, упрекаешь в недостатке любви к тебе? Правда? Упрекаешь за то, что я не бросаю театра, за то, что я не жена тебе! Воображаю, что думает обо мне твоя мать! И она права, права! Антон, родной мой, прости меня, легкомысленную дуру, не думай обо мне уж очень скверно. Ты раскаиваешься, наверное, что женился на мне, скажи мне, не бойся сказать мне откровенно. Я себе кажусь ужасно жестокой. Скажи мне, что мне делать?! Неужели это может случиться, что до весны мы не увидимся?!! Я буду упрашивать дирекцию отпустить меня хотя на два дня к тебе, чтобы так составляли репертуар. Как все мучительно, ужасно! Я ни о чем другом писать не могу, ничего в голову не лезет. И утешения не нахожу себе никакого.
Днем пустые комнаты, неуютно, из театра не хочется идти домой вечером. Ни любви, ни ласки вокруг меня, а я так жить не могу».[630]
На покаянное письмо жены Чехов ответил героическим самоотречением. Он думал так: разве имею я право, с этой мерзостью в теле, приковать к своему одру молодое и жадное до жизни существо? «Глупая ты, дуся, – писал он. – Ни разу за все время, пока я женат, я не упрекнул тебя за театр, а, напротив, радовался, что ты у дела, что у тебя есть цель жизни, что ты не болтаешься зря, как твой муж. Не смей хандрить и петь лазаря! Смейся. Я тебя обнимаю и, к сожалению, больше ничего».[631] Однако на следующий же день, подумав о шумной радости здоровых людей, которым предстоит встречать Новый год, почувствовал себя таким заброшенным, что опять написал жене: «Завтра нарочно лягу спать в 9 час. вечера, чтобы не встречать Нового года. Тебя нет, значит, ничего нет и ничего мне не нужно».[632]
Пока он все глубже погружался в унылое бытие больного, все дольше просиживая в кресле, отрешенный, неподвижный, с закрытыми глазами, она в Москве вовсю наслаждалась подготовкой к праздникам. В каждом письме, расспросив сначала своего дорогого Антона о здоровье и пожаловавшись на тяжесть жизни в разлуке, она давала ему полный отчет о репетициях, спектаклях, концертах, ужинах, балах, на которых блистала. Словно бы извиняясь за то, что болен, он и сам уговаривал ее развлекаться: «Сегодня пришло сразу два письма, дусик мой. Спасибо! И мать получила письмо от тебя. Только напрасно ты плачешься мне, ведь в Москве ты живешь не по своей воле, а потому, что мы оба этого хотим. И мать на тебя нисколько не сердится и не дуется».[633] Единственное, чего опасался Антон Павлович, – как бы она не переутомилась. «Беспутная жена моя, посиди дома хоть одну недельку и ложись спать вовремя! Ложиться каждый день в 3–6 часов – ведь этак скоро состаришься, станешь тощей, злой».[634] Но она отказывалась прислушиваться к увещеваниям и даже не пыталась скрывать от мужа, тревоги которого ей льстили, своих проказ. Словно распущенная девочка-переросток, она делилась с супругом подробностями, объявляя ему в письме от 11 января: «После спектакля поехали обедать в „Эрмитаж“, и много смеялись. Я ухаживала за Константином Сергеевичем (Станиславским). Ты позволяешь? А потом – о ужас! – мы отправились в кабаре. Прости своей супруге, что она была у Омона, но в такой безвредной компании можно смело, да? Тебе ведь это не неприятно, нет? Скажи. А теперь я только хочу сказать, что люблю тебя и среди этого гвалта думала о той тихой, полной жизни, которую мы будем вести с тобой. Хочу поцеловать тебя, поласкать, муж мой милый. А сегодня письма не было. Твоя собака».
Мария Павловна, которая жила вместе с молодой женщиной, сурово осуждала ее поведение. Она была так предана брату, что простерла свое рвение до предела, став для Ольги кем-то вроде его доверенного лица. Таким образом получалось, что она все-таки не совсем изгой по отношению к супружеской чете. Ригористка в душе, она не могла одобрить ни Антона, державшего жену на длинном поводке, ни Ольгу, которая слишком широко пользовалась его снисходительностью. «Неужели ты опять хвораешь и опять кровохарканье? – писала она брату. – Когда я уезжала, я была почти уверена, что ты поправишься. Пьешь ли ты молоко? А мне скучно стало в Москве, особенно как прихворнула, все сижу одна, тоскую по вас, по дому, Олю почти не вижу. Вчера мы чуть не поссорились. Я не пускала ее на бал к Морозову, но она все-таки уехала и приехала только под утро. Сегодня, конечно, утомленная пошла на репетиции, а вечером еще играть…»[635]
Иногда Ольга упрекала Чехова в том, что он не приобщает ее к своему писательскому труду. Действительно, он подробно рассказывает жене в письмах о состоянии здоровья, о режиме, о любви, но проявляет сугубую сдержанность, стоит зайти речи о его литературных планах. Быть может, он больше не доверял ей? Считал неспособной разделить его горести и радости художника? Она хотела, подобно взломщику, проникнуть в его мир, и он забаррикадировался. «Из намеков Маши я поняла, что ты ей рассказывал о пьесе, которую ты задумал. Мне ты даже вскользь не намекнул, хотя должен знать, как мне это близко. Ну да Бог с тобой, у тебя нет веры в меня. Я никогда не буду спрашивать тебя ни о чем, не бойся, вмешиваться не буду. От других услышу. Будь здоров, ешь так же много, питай себя, выхаживай. Не грусти – скоро увидимся. Целую тебя. Твоя собака».[636]
«Какая ты глупая, дуся моя, какая ты дуреха! – отвечает он ей. – Что ты куксишь, о чем? Ты пишешь, что все раздуто и ты полное ничтожество, что твои письма надоели мне, что ты с ужасом чувствуешь, как суживается твоя жизнь и т. д. и т. д. Глупая ты! Я не писал тебе о будущей пьесе не потому, что у меня нет веры в тебя, а потому, что нет еще веры в пьесу. Она чуть-чуть забрезжила в мозгу, как самый ранний рассвет, и я еще сам не понимаю, какая она, что из нее выйдет, и меняется она каждый день. Если бы мы увиделись, то я рассказал бы тебе, а писать нельзя, потому что ничего не напишешь, а только наболтаешь разного вздора и потом охладеешь к сюжету. Ты грозишь в своем письме, что никогда не будешь спрашивать меня ни о чем, не будешь ни во что вмешиваться; но за что это, дуся моя? Нет, ты добрая у меня, ты сменишь гнев на милость, когда опять увидишь, как я тебя люблю, как ты близка мне, как я не могу жить без тебя, моей дурочки. Брось хандрить, брось! Засмейся! Мне дозволяется хандрить, ибо я живу в пустыне, я без дела, не вижу людей, бываю болен почти каждую неделю, а ты? Твоя жизнь как-никак все-таки полна».