Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем самым новые левые отсекли для себя возможность критического взгляда на самих себя или на социальные процессы трансформации, лежащие в основе возникновения постмодернистских способов мышления. Настаивая на том, что значение имеют культура и политика, а прибегать к экономическим объяснениям (не говоря уже о теориях обращения и накопления капитала или об обязательном присутствии классовых отношений в процессе производства) даже в пресловутом «конечном счете» необоснованно и неверно, новые левые оказались не в состоянии прервать собственный дрейф в направлении идеологических позиций, которые мало чем могли поспорить с вновь окрепшими неоконсерваторами и вынуждали новых левых к конкуренции на том же поле производства образов, эстетики и идеологической власти в условиях, когда средства коммуникации находились в руках их оппонентов. Например, на состоявшемся в 1983 году симпозиуме «Марксизм и интерпретация культуры» большинство участвовавших в нем авторов уделяли больше внимания Фуко и Деррида, чем Марксу [Nelson, Grossberg, 1988]. Есть некая ирония в том, что именно такой представитель старых левых, как Реймонд Уильямс (примечательно его отсутствие на упомянутом семинаре), долгое время изучавший свойственные рабочему классу культурные формы и ценности, стал на пути у новых левых и попытался восстановить материальные основания предполагаемой природы культурных практик. Уильямс не только отвергал модернизм в качестве подходящей для этого категории, но и, шире, рассматривал постмодернизм как маску, скрывающую более глубокие трансформации в культуре капитализма, которые он стремился выявить.
Этот допрос с пристрастием «ортодоксальных» Марксовых формулировок, проделанный как авторами в традиции Фанона или Симоны де Бовуар, так и деконструктивистами, был одновременно необходимым и положительным по своим последствиям. В политической экономии, в природе функций государства, в культурных практиках и временно-пространственном измерении, на фоне которого необходимо было оценивать социальные отношения (скажем, соотношение между апартеидом в Южной Африке и движениями рабочего класса в Европе или Северной Америке стало еще более значимой политической проблемой, чем это было на пике империализма в собственном смысле этого слова), – во всем этом действительно шли важные переходные процессы. Для понимания значимости этих сдвигов требовалась подлинно динамическая, а не статическая концепция как теории, так и исторического материализма. Перечислю четыре сферы, которые получили наибольшее развитие.
1. Отношение к различию и «инаковости» не как к чему-то, что добавляется к более фундаментальным марксистским категориям (наподобие класса и производительной силы), а как к тому, что должно повсеместно и с самого начала присутствовать в любой попытке постижения диалектики социального изменения. Нельзя недооценивать важность восстановления таких аспектов социальной организации, как раса, гендер и религия, внутри общей структурной рамки историко-материалистического исследования (с его акцентом на власть денег и обращение капитала) и классовой политики (с ее акцентом на единство освобождающей борьбы).
2. Признание того, что производство образов и дискурсов является значимым аспектом деятельности, который необходимо исследовать в качестве неотъемлемой части воспроизводства и трансформации любого символического порядка. Эстетика и культурные практики важны, и условия их производства заслуживают самого пристального внимания.
3. Признание значимости измерений пространства и времени, а также наличия реальных географий социального действия, реальных (наряду с метафорическими) территорий и пространств власти, которые приобретают принципиальное значение в качестве организующих сил геополитики капитализма и в то же время выступают локусами бесчисленных различий и инаковости, которые должны быть поняты в рамках как собственной логики, так и общей логики капиталистического развития. Исторический материализм наконец начинает воспринимать всерьез свою географию.
4. Историко-географический материализм является бесконечным и диалектическим способом исследования, а не закрытым и стабильным корпусом интерпретаций. Метатеория является не постулированием всеобщей истины, а попыткой найти общий язык с теми историческими и географическими истинами, которые характеризуют капитализм как в целом, так и в его текущей стадии.
Один крупный американский девелопер сказал архитектору Моше Сафди: «Мы ощущаем завершение постмодернизма. Для проектов, которые должны быть готовы в ближайшие пять лет, мы сейчас рассматриваем новые архитектурные атрибуты». По словам Сафди, это было сказано «с непосредственностью производителя одежды, который сообщает вам, что не хочет ограничиваться серией синих пальто, когда в ходу красные». Возможно, именно по этой самой причине Филип Джонсон сосредоточил все свое немалое влияние на новом движении «деконструктивизма» со всем его высоколобым обращением к теории. Если здесь во главе процесса становятся девелоперы, то могут ли отставать от них философы и теоретики литературы?
19 октября 1987 года кто-то заглянул за зеркальные отражатели экономической политики США и, ужаснувшись увиденному, поверг мировой фондовый рынок в такой страшный кризис, что примерно треть номинальной стоимости активов во всем мире была списана за каких-то несколько дней (см. табл. 11.2). Это событие вызвало мучительные воспоминания о 1929 годе и подтолкнуло большинство финансовых корпораций к мерам жесткой экономии, а кое-кого – к поспешным слияниям. Состояния, которые делались за одну ночь молодыми, агрессивными и безжалостными трейдерами в гиперпространстве мгновенных финансовых сделок, растаяли еще быстрее, чем были сколочены. Экономика New York City и других крупных финансовых центров оказалась под угрозой резкого падения объемов торговли. Однако странным образом все это не затронуло остальной мир. «Разные миры» – гласил заголовок статьи в Wall Street Journal, где сравнивался «пугающе беспристрастный» взгляд с Мэйн-стрит[106] с позицией Уолл-стрит. «Последствия краха – это история двух культур, обрабатывающих разную информацию, оперирующих разными временны́ми горизонтами, видящих разные сны… Финансовое сообщество, живущее одной минутой и торгующее за компьютером, использует один набор ценностей», в то время как «остальная Америка, живущая десятилетними циклами, покупающая и владеющая собственностью, имеет другой код», который можно назвать «этикой тех, кто держит в руках лопату».
Мэйн-стрит может считать свое безразличие обоснованным, поскольку жесткие прогнозы, связанные с последствиями биржевого краха, пока не воплотились в жизнь. Однако зеркала нарастающей долговой нагрузки (домохозяйств, корпоративной, правительственной) продолжают действовать в сверхурочном режиме (см. рис. 9.11). Влияние фиктивного капитала достигло еще большей гегемонии, чем прежде. Он создает собственный фантастический мир сенсационных бумажных состояний и активов. Там, где прекратилась товарная инфляция 1970-х годов, на смену ей шла инфляция активов, пока денежная масса, вброшенная на рынки, чтобы отразить крах октября 1987 года, проделывала свой путь сквозь экономику, чтобы спустя два года запустить восстановление занятости и товарной инфляции. Долги были реструктуризированы и завращались с еще большей скоростью, создав совокупный эффект откладывания кризисных тенденций капитализма на XXI век. Однако трещин в зеркальных отражателях экономического механизма предостаточно. Американские банки списывают миллиарды долларов плохих долгов, правительства объявляют дефолты, международные валютные рынки находятся в постоянном волнении.