Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бога не чтишь и девок на срам выставляешь. Все московские цари в благочестии жили, не ведали о прелюбодеянии, о чадах своих пеклись. И сын твой старший в тебя уродился, ест плоть девиц, подобно дьяволу, а ты, уподобившись зверю, лакаешь горячую кровь. Сатана ты, государь, и отродье плодишь сатанинское! Нет тебе спасения на этом свете, не дождешься ты его и на небе! — пророчески провозгласил митрополит Кирилл.
Опришники видели, как передернулось лицо государя, щеки пылали так, как будто их лизнули языки пламени.
— Жарко мне, — проговорил государь, распахивая воротник.
Мороз все более усиливался, а Иван вел себя так, как будто вокруг бушевало адское пламя.
— Шубу с меня снимите! — взмолился Иван Васильевич. — Жарко мне что-то, господа.
Слова, произнесенные митрополитом, зажгли в душе самодержца свечу раскаяния, которая вспыхнула так, что грозила спалить Ивана Васильевича изнутри.
— Зябко нынче, государь, — посмел возразить Малюта Скуратов.
Шуба огромным мохнатым зверем лежала на снегу, упрятав под собой целый сугроб.
А самодержец все не унимался:
— Кафтан тяните, в одном исподнем хочу быть!
Опришники выполнили волю государя, будто и они подозревали о полыме внутри Ивана Васильевича, которое через миг способно пожрать его всего.
Девки совсем скрючились от холода и посиневшей кожей напоминали цыплят, лишенных пухового наряда.
Некоторое время Иван Васильевич созерцал их нагие тела, напоминавшие небольшие сугробы, а потом, махнув рукой, отрешенно объявил:
— Молиться иду… А вы домой собирайтесь! Нечего свою красоту напоказ всякому встречному выставлять.
И, потеряв интерес к затее, пошел ко дворцу, а следом, спотыкаясь о снежные комья, с шубой в руках бежал Григорий Скуратов.
— Царь-батюшка! Иван Васильевич, ты бы шубейку на плечики накинул! Царь-батюшка, шубейку ты оставил, пожалей себя, Христа ради!
Иван Васильевич каялся рьяно — по-другому он не умел. Даже в раскаянии государь старался быть откровеннее и искреннее челяди. Если клал поклоны, так не иначе как до ссадин на лбу, если горевал, так слезами заливал весь пол, а если бы надумал убиться, так сделал бы это непременно с высокой колокольни, а коли доведется страдать, так чтобы всей России было слышно.
Государь винил себя во всех смертных грехах: в прелюбодеянии, в смертоубийстве, в богоотступничестве, призывал на свою голову великие немилости, называл себя смердящим псом и грязным Иванцом. А потом во всеуслышание объявил дворцовой челяди, чтобы величали его не иначе как Худородный Ивашка, и всякому, кто осмелится назвать его по-прежнему, обещал раскаленным прутом выжечь внутренности.
Зная переменчивый характер самодержца, челядь, заслышав в дальних коридорах дворца размеренную царскую поступь, разбегалась во все концы, опасаясь кликать его по-новому. Иван Васильевич был непредсказуем, как июльский дождь, а в самобичевании доходил до исступления.
Государь был противоречив. В его характере уживались различные черты: он мог быть чувствителен и жесток одновременно, любвеобилен и нелюдим. Его душа, что пиво, настоянное на ядреном хмеле, требовала одновременно покоя и бунта.
Иван Васильевич наложил на себя строжайшую епитимью, по которой запрещал себе входить даже в притвор церкви, и всякому, кто заметит государя подле собора, полагалось лупить его нещадно.
Таков был указ, зачитанный глашатаем с Лобного места.
Государь страдал и в эти дни своим печалованием превзошел даже святых старцев. Он доходил в раскаянии до того, что забирался на колокольни соборов и с пятнадцатисаженной высоты во всеуслышание объявлял о грехах, в которых не всякий способен повиниться даже на исповеди.
И чем откровеннее было покаяние, тем легче прощалось государю; и чем непонятнее Иван Васильевич был для бояр, тем яснее становился простому люду.
Вот такой государь им был милее всего!
Если рубил головы, так по три дюжины зараз; если веселился, так от пляса ходуном ходила вся округа; если угощал, так чтобы от обилия снеди ломались столы.
Разудалый был государь в буйном веселье и мало чем отличался от мужиков, которые ежели дрались, так бились до тех пор, пока не вышибали друг у дружки все зубы.
И, наблюдая за Иваном Васильевичем, любая баба могла утверждать, что ее мужик в веселии и в блуде мало чем отличается от самого царя.
И при всем при этом Иван Васильевич был одинок. Он был обречен на одиночество по самому рождению, уже в малолетстве с ним никто не мог стоять вровень, а сейчас, когда он стал властелином едва ли не половины мира, даже самые родовитые из бояр не сумели бы дотянуться ему до пояса.
Иван был одинок как скала, стоящая посреди поля, как дуб, поднявшийся ввысь среди мелкорослого кустарника. Если кто и подпирал своею главою небо, так это государь московский Иван Васильевич.
Став первым по праву рождения, он оставался единственным в делах и не терпел рядом не только присутствия чужого локтя, но даже отдаленного соседства.
Где оно, именитое боярство, что мнило себя старшими Рюриковичами? Прахом изошли! Одинешенек остался.
И чем сильнее была епитимья, тем горше становилось государю. Иван ушел вперед, оставив после себя разоренные боярские роды, и чем яростнее были его поклоны, тем меньшим спрос должен быть на божьем суде.
— Господи, прости меня за прегрешения! — каялся Иван Васильевич, ударяясь лбом о мраморный пол. — Опостылело мне все, господи!
А однажды государь и вовсе удивил челядь, когда принял Малюту за красавца Афанасия Вяземского.
Остолбенел думный дворянин от ужасного окрика и отвечал покорно:
— Это я, Иван Васильевич, холоп твой, Гришка Скуратов. Али запамятовал?
Холодом повеяло от всего облика царя Ивана, будто кто-то распахнул глубокий погреб да забыл прикрыть; а еще так дышат склепы, спрятанные от дневного зноя толщиной камня.
А Иван Васильевич будто не слышит:
— Вижу, что по мою душу пришел, Афанасий Иванович. А я ведь все ждал тебя. Только не лучшее время ты выбрал для этого, князь. Занят я! Молюсь. А Молельная комната — это то самое место, где можно покаяться обо всех вас, убиенных. Каюсь я, князь! Не о тебе одном каюсь, а обо всех. Вот и ступай своей дорогой, не мешай мне.
Грохнулся государь лбом об пол. Чугунный лоб у государя, звук такой, будто пономарь в колокол ударил.
— Господи, спаси и помилуй! Прости своего смердящего раба царька Ивашку. А ты, Афанасий Иванович, ступай, не дожидайся меня. Занят я! Ежели нужда в тебе наступит, так я сам позову. Нечего мне пока с покойниками беседовать, живой я!
Помешкал малость Малюта Скуратов у порога, а потом догадался слукавить: