Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шамиль отозвался по мобильнику тут же. Тома он сразу узнал.
— Помнишь, Шамиль, ты сказал — звони, в случае чего?..
— Конечно, помню! И — чего?
— Вот. Случай как раз.
Сжато, но всесторонне описав обстановочку, Том спросил:
— Дня хотя бы три — ну, может быть, четыре, учитывая расстояния, — выделить для этого дела можешь?
— Надо — значит надо. Ты ж говоришь — речь о жизни ее идет.
— А как нам встретиться?
Четко и ясно Шамиль объяснил, куда и как должен отправиться сегодня же вечером Том, и, подумав, добавил:
— Еще двоих людей прихватить хочу. Нас с тобой здесь мало. А они — с правом на ношение оружия.
Холодок пробежал у Тома по спине и тут же пропал. Потом он спросил:
— Значит, у тебя — со мной и с ними — еще одно место в машине будет?
— Разумеется.
— Тогда, пожалуй, со мной еще один человек будет.
— Договорились.
Как ни жалко было Тому друга своего детства Петушка Волховецкого, пошедшего в схватке с Хароном на прямой риск жизнью, как ни серьезны были предостережения Сретенского, и все-таки он подумал, что надо хотя бы сообщить Петру о новых делах. А там уж — что он сам решит. И поспешил домой, то есть в дом Волховецких.
У Артема же Сретенского уже сидел в это время его младший коллега из соседнего региона, и у них шел очень обычный российский диалог — про плохих нынешних начальников всех уровней и откуда они берутся.
— …Так ведь ты же его сам выбрал! — говорил Артем, подливая приятелю то, что стояло на столе.
— В каком смысле?
— В самом прямом. Ведь вы его выбирали?
— Когда?..
— Это я тебя должен спрашивать — когда? Ты что, не знаешь, когда у вас выборы были?
— Да я вообще на выборы не хожу.
Артем засмеялся.
— Ну ты прямо как пацан десятилетний, ей-богу. Не ходишь — твое дело, твое право. Но тогда ты чем недоволен-то? К кому у тебя, собственно, претензии? К тете Моте, которая как раз ходит? К бабе Дусе? Или к себе? Обе тетки пошли — и выбрали того, кто им понравился. Голосование, между прочим, тайное, в кабинках. На суд за него никого не потянут, как при советской власти.
— А тогда что — судили, что ли, за это?
— А ты как думал?
— А ты почему так думаешь?
— Мой отец судил.
— Как это?
— Да вот так это! Он еще при Сталине был молодым судьей военным. Ну я тебе расскажу, раз у тебя с родной историей плоховато. Да ты ешь, ешь! Вот — подцепляй маслину, для такого случая самые крупные купил, видишь — как сливы!
И Артем стал рассказывать.
— Так вот, отца назначили председателем военного трибунала — ну, ты знаешь, при советской власти так военный суд назывался. В нашей оккупационной армии в Восточной Германии, как тогда ее именовали. Пока не назначили, как известно (Сретенский, уважая собеседников, часто прибавлял это выражение — хотя, может, им вовсе не ведомо было то, что он считал всем известным), Германской демократической республикой — ГДР. Хотя никакой демократией там под нашим бдительным присмотром и не пахло. Теперь это — часть объединенной Германии. Ну, не в этом дело, а том, что в те годы, о которых речь, там недавно еще была советская оккупационная зона, стояла наша армия — не та, конечно, что воевала, а новые призывники. Имею в виду, конечно, солдат — среди офицеров-то фронтовиков немало было, мой отец в их числе.
И там, в Германии, в 1951–1952 годах следователи стали приносить ему бюллетени тайного голосования с антисоветскими надписями — и уже с именами тех солдатиков наших, которые эти надписи сделали!
А он, честный советский юрист — только что Военно-юридическую академию окончил — не мог никак понять: откуда же имена берутся, если голосование у нас в Советском Союзе — тайное?! И он должен по нашему кодексу давать восемнадцатилетним солдатам за антисоветскую агитацию — на избирательном бюллетене! — по 25 лет! Он чуть не свихнулся тогда… Недавно же совсем воевал, верил еще во все… Но тут-то и начал понимать, что у нас за власть. За два года еще до смерти Сталина!
— А откуда надписи-то антисоветские взялись? Почему солдаты такое писали?
— Почему? — выдержанный Артем уже немного разозлился. — А вот ты прикинь. Солдаты были восемнадцати-двадцати лет — тогда по три года служили. Значит, 1929–1931 года рождения. Отцы их уходили на фронт в 41-м — они тогда пацанами были, все уже понимали, чем для них-то самих это пахнет. Это ведь все больше крестьянские дети. Семьи-то все многодетные, младшие на их шее остались. И всю войну горбатились эти ребята — с одиннадцати-двенадцати лет! — на полях. Вместе с матерями на себе пахали. Ждали отцов с войны. У подавляющего большинства отцы не вернулись. А у некоторых — в первые же полгода в плен попали: так хорошо товарищ Сталин страну к войне подготовил… В первые же месяцы — три с лишним миллиона бойцов в плену очутилось! Гений всех времен и народов, одно слово. Ну в общем, бойцы эти бежали из плена, да еще и не один раз, вливались опять в нашу армию, снова воевали. И вот после победы их только за то, пойми, что мучились в немецком плену, провезли в эшелонах мимо дома — сразу в магаданские и прочие лагеря! Вот представь: пацан всю войну отца ждал, а того вместо дома — из фашистского лагеря — в свой… Вот оттуда эти надписи на бюллетенях. Понял теперь?
Приятель молчал, переваривая услышанное.
— Мне отец это еще в четырнадцать лет рассказал, за несколько месяцев до смерти. Только не велел ни с кем обсуждать. Время было паршивое.
— А сегодня — лучше? — спросил вдруг приятель.
И разговор двух юристов пошел по совсем новому кругу.
Шамиль Шульгин и Сева Веселаго сидели в уютной беседке во дворе собственного дома Веселаго и мирно попивали — не алкоголь, поскольку Шамиль, как всегда, был за рулем. Впрочем, руль рулем, но мы рискнули бы предположить, что в равнодушии Шамиля к спиртному без генов не обошлось. Гены — кроме имени, это и было единственное, что оставил Шамилю бесследно сгинувший отец-чеченец, который, рассказывала мать, в рот спиртного не брал.
Пили они не вино, не водку, но и не кока-колу, не тоник, не энергетический какой-нибудь напиток — потому что не жаловался ни один из них на недостаток энергии, упадок сил, общую апатию, недостаток воли, лень или депрессию… На одного их дружка эта самая депрессия, действительно, часто, по его собственному диагнозу, нападала, и он по-домашнему называл ее «депрессухой». Но так как это происходило с ним, по наблюдениям приятелей, исключительно после неумеренных возлияний, они называли такое его состояние совсем другими, широко известными в России словами, и отнюдь не иностранного происхождения.