Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, да это ж как нехорошо! Это ж не надо! Это Боженька-то услышит, он те язык-то мигом отхерачит к едрене матери!
— Вот и то ж, что пришлось к исповеди итить через те поганые матюги!
— Ну, вот и умный! И слава богу! Так тебя ж поздравляли с первой исповедью?
— Ну! Батюшка большую просфору дал! Отец две обоймы для мелкашки, а Клавдя свой плейер отдала! Так я ж его уже навроде и потерял гдей-то!
— Так и я тебе гостинца должон привезть с городу!
— Та ладно! Уж и так все везуть! Понавезли всего полный курень, хоть в сенях ночуй. А у вас иномарка на соляре чи на бензине?
— Та на бензине, будь оно неладне! На девяносто пьятом...
— Ого! Так это ж грошей не напасесси...
— Так вот и то ж...
— Ого! На девяносто пятом! Ого! А у нас Хрисанф косой каку-то штуку, японску не то, достал на карбюратор, так чуть не втроя экономия...
— Та это ж опасное дело...
— Чего?
— Та отказать на форсаже может.
— Чего?
—Та хто ж его знает, но, говорят, бывали случаи.
— Та это ж гаишники брешуть, шоб штрахвы сы-мать... Брехня!
— Та хто его знаить, може, и не брехня! Ну, храни Бог!
— И вам Господь навстречу!
— Отцу кланяйся.
— Ладно! Вы про ружье-то не позабудьте... Охота поглянуть!
— Та я уж вон на бумаге себе записал... Седьмой десяток на исходе, совсем памяти не стало...
Трактор остается позади. Мы разъезжаемся, как столетия назад разъезжались на этой дороге всадники или возы... В зеркале заднего вида мне еще некоторое время видна головенка, стриженная под ноль, «от вошей», которая болтается над огромным рулем «Владимирца» в тракторной кабине... А в школу не пускали... Мал еще.
Участковый детский врач в большой казачьей семье на Кубани. Перед ней горкой стоят пять девчонок-погодков и самый маленький, бритоголовый мальчишка лет трех. Докторша читает по списку, девчонки называют имена.
— Кулибаба.[2]
— Дарья.
— Кулибаба.
— Марыя.
— Кулибаба.
— Ганна.
— Кулибаба.
— Клавдя.
— Кулибаба.
— Груня.
— Кулибаба.
— ...Ни, — клонит голову казачонок.
— Шо такое за «ни»?
— Ни, и все ж!
— Ты шо ж, не Кулибаба?
— Так вот же нет же ж!
— Тю... А хто ж?
— Грыгорый! Кубанэць!
— Ну и хто ж ты тогда, раз кубанэц?
— Хиба ж я девка?
— Так и шо?
— От и то ж, шо козак!
— Ого! Так хто ж ты, когда казак?
— Кулидед!
Собственно, кровного родства уже не осталось. Первая жена дядя Коли доводилась племянницей моей бабушке, да и то ее мать и моя бабушка сводные сестры. Случайно и моя бабушка и племянница, дочь сводной сестры, оказались в Ленинграде, когда в тридцатые годы проводилась политика выдавливания казачьего населения из станиц. Бабушка уехала к сыну — он служил в Ленинграде, а племянница ее вышла замуж за дядю Колю. Он тоже урюпинский, как-то ему удалось попасть служить водолазом, а там смотрели сквозь пальцы на то, что он казак. На мой вопрос, как ему родная советская власть башку не отвернула, он только скалил безупречные белые зубы и отвечал, что всегда старался занырнуть поглубже, а рыбы, как известно, молчат.
Война застала его на Тихом океане. Домой он вернулся через три года после победы. Его жена, бабушкина племянница, умерла от голода в блокаду. Двух дочек спасла сандружинница Люся. Она училась в Ленинграде в техникуме, куда ее направили из Урюпинска, и была мобилизована в первые дни войны в гражданскую оборону, потому что ей еще не было и шестнадцати лет. Зимой сорок первого она отогрела и выкормила двух умирающих девочек, заменив им умершую мать, хотя сама была почти ровесницей старшей Колиной дочери. Так они втроем и пережили всю войну, а когда вернулся Коля, решили не расставаться. Люся стала второй женой дяди Коли, хоть он старше ее больше чем на двадцать лет. Она родила ему еще одну девочку. А когда та вышла замуж еще за одного нашего урюпинца, студента ЛИИЖТа, и родился Ромка, то, чтобы не потерять родство, позвали меня стать его крестным.
И хотя моя бабушка вздыхала, что, мол, впервые мне должно крестить девочку, а то крестнику все свое счастье отдашь, от предложения не отказывались — больно родня хорошая. По всему — свои! Может, я и отдал ему свое счастье! А и не жалко!
Он меня научил многому, так что, когда у меня родились свои дети, я уже был опытный отец.
В строгие социалистические годы Ромку крестили дома, в тазу. Он орал, описал и меня, и священника. Батюшка смеялся и говорил: «Это хорошо! Это к счастью!» Люся, которой тогда только что исполнилось сорок лет, суетилась, дед Коля, как всегда, щурил раскосые черные глаза и встряхивал чубом, а я не знал, как удержать и не уронить извивающийся клубок воплей, не ведая тогда, что это будет мой самый любимый, мой первый крестник. Его и назы-вали-то в честь меня, поскольку первые русские Святые Благоверные князья Борис и Глеб в крещении носили имена Роман и Давид.
Дом держался на Люсе. Потому что дед плавал, Коля-младший ездил, Ромкина мать училась, и только благодаря невероятному Люсиному трудолюбию и здоровью все в доме было отлажено и работало «на товсь!», как в подводной лодке! Так говорил дед.
Лодка эта своеобразная находилась в Питере, как бы в автономном плавании. «Урюпинск в изгнании», как называл семью дед Коля, потому что все здесь сохранялось так, как когда-то у нас там, дома, в степях, где нас убивали, откуда нас выдавили, разогнали по всему свету, а вот переделать не смогли. И без понимания, что это семья южан-степняков, многое в ней непонятно и непривычно для Питера.
С точки зрения соседей-горожан, в семье шли непрерывные скандалы, на самом деле родичи не кричали друг на друга, а просто так разговаривали. И отношения складывались иные, чем это принято в городской среде. Конечно, центром этой маленькой вселенной стал Ромка. Он рос, впитывая все речевые интонации, пластику взрослых, и, когда мы с ним наконец приехали в Урюпинск, он оказался, пожалуй, покруче иных станичников и хуторян.
Ему шел тогда седьмой год. В первый же день он облазил весь дом, перезнакомился со всеми мальчишками на улице и под вечер явился с подбитым глазом и весь в земле.
— Где ж извалялся, будто пес на помойке?