Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всем моем желании мне не удалось скрыть от них, как меня удручает их убогая бездарная нищета. Меня и впрямь в Германии будто подменили: я не узнавала родной земли, люди ужасали меня и казались почти дикарями. Отлично помню, как я шарахалась и обмирала поначалу от материнских судорожных и бурных ласк. Она истерически душила меня в своих горячих объятиях, я же с отвращением принюхивалась к запаху пота, дурного одеколона и алкоголя. Я была им чужая, и они очень быстро это раскусили и стали мстить мне за мое пренебрежение к ним.
Скандалы с битьем посуды, швырянием предметов, злобной руганью и мордобоем внезапно переходили в истерические рыдания с надрывными причитаниями, жалобами и проклятиями в адрес фашистов, которые лишили ее и мужа, и ребенка.
Потом так же неожиданно могло последовать горячее примирение с жаркими поцелуями и объятиями, отвечать на которые я была не в силах, что служило поводом к обидам и принципиальным бойкотам, когда она в течение нескольких суток делала вид, что меня нет в комнате, что я для нее не существую.
Затем следовало выяснение отношений, разговор по душам, якобы спокойный и беспристрастный, который от любого неосторожного слова тут же перерастал в очередной скандал, в злобные проклятия и агрессивные выпады.
Однажды под горячую руку она вытряхнула мне в постель помойное ведро, другой раз выбросила за окно мои новые туфли и сожгла в камине мой дневник, который я, по рекомендации Гретхен, вела в Германии и о котором впоследствии очень сожалела.
Порой, когда я отказывалась мыть щелоком замечательный паркет, она без всякого предупреждения выплескивала мне под ноги ведро воды и, хлопнув дверью, уходила из дома. Словом, поводом для скандала могла служить любая мелочь.
А тут еще Петька с похотливыми дружками, которые то и дело прихватывали меня.
— Что ты ежишься-корежишься — пощупать не даешь, будешь ежиться-корежиться — нещупана пойдешь! — пели они мне вслед.
Да, как только я вернулась из Германии, меня тут же стали насиловать все кому не лень. В идеологическом плане на мне было клеймо плена, который я должна была проклинать, и в частности поносить мою хозяйку. Я отмалчивалась. Меня прозвали «фашистской подстилкой», и, наверное, поэтому многие сочли возможным ко мне приставать. Я говорю о собутыльниках Петьки…
В это время как раз обнаружилось, что мать тяжело больна. Все мы возлагали большие надежды на операцию и с нетерпением готовились к ней. Благодаря прежним связям матери удалось попасть к прекрасному хирургу. Операция прошла удачно, но, как и следовало ожидать, в наших отношениях мало что изменилось. Правда, матушка заметно присмирела, уже не громыхала посудой и не швырялась предметами, но исподтишка она настороженно следила за мной, и во взгляде этом не было снисхождения. Она явно вынашивала насчет меня какие-то новые стратегические планы. Нетрудно было заметить, что по-прежнему все во мне ее раздражает. Моя манера есть, спать, ходить, говорить, мой облик, вкусы и настроения — все это было ей глубоко враждебно.
Разумеется, она не смирилась с таким положением вещей и не приняла меня в новом качестве. Как верная дочь своей партии, она с энтузиазмом взялась за мое перевоспитание, и это было самое ужасное.
Она была отстранена от руководящей работы; вдохновлять, поднимать и прорабатывать ей было некого — и весь неукротимый пыл дурной энергии обрушился на мою голову. Со всей суровой принципиальностью и непреклонностью она приступила к программе моего перевоспитания.
Ей и в голову не приходило, что я уже неплохо воспитана, образована и даже прекрасно обучена профессии, — она этого не замечала, категорически отказывалась замечать. Немецкая система воспитания была ей глубоко враждебна, своей же она не имела никакой, как не имела никакой цели и положительной программы. До сих пор не знаю, какой именно ей хотелось меня видеть, какие цели она преследовала, когда постоянно дергала меня, изводила пустыми придирками, подзатыльниками, склоками, бойкотами, хамской иронией, провокациями и злобой.
— Что, тебя там есть по-человечески не учили? Клюет, как курица. Вилку в руке держать не умеет. Как едят — так и работают! Совсем мне девку испоганили. У всех дети как дети, а тут какая-то мумия замороженная, — причитала она за столом.
Пищу тут полагалось заглатывать жадно, второпях, — это называлось есть с аппетитом. Пожрал — и дело с концом, а то размусоливает…
После Гретиной муштры я так уже не умела. Я привыкла тщательно пережевывать пищу, не спешить и не жадничать, привыкла есть на аккуратно сервированном столе. Тут же и еда была порой даже вкуснее, но кусок застревал у меня в горле.
— Да ты никак нами брезгуешь? Ты у меня эти штучки брось…
Ее раздражала моя идиотская беспомощная улыбочка, которой я порой реагировала на ее вздорные претензии и злобные выходки. Я не хотела ее раздражать, эта самопроизвольная улыбочка порождалась шоком, ей же мерещилась злая ирония, потаенная издевка и коварство. Она вообще постоянно подозревала меня в лицемерии, ханжестве, лживости и неискренности.
Всю жизнь исповедуя только лживую идеологию, они от других почему-то требовали исключительной чистосердечности, простодушия, открытости. Сознательно сея вокруг себя только зло, принципиально уничтожая любые проблески красоты, чистоты и разума, они почему-то вполне искренне претендовали, мало сказать — требовали к себе какой-то исключительно горячей, нежной и преданной любви, а если не получали желаемого, то приходили в бешенство и беспощадно уничтожали своих противников. Так было в сфере их общественной деятельности, то же самое происходило и в кругу семьи. Я искренне старалась ей угодить, помочь в быту, я была хорошо вышколена и многое умела делать по хозяйству: шить, стирать, готовить, убирать; но все я делала, по ее словам, не по-человечески. Ее раздражал этот чужой почерк, чужеродный дух. Моя щепетильность, аккуратность, молчаливость и скрытность были глубоко враждебны ее необузданной, взбалмошной и безалаберной натуре. На все мои старания угодить ей она только презрительно морщилась и пренебрежительно пожимала плечами. Помню, как я впервые произвела в нашей захламленной, запущенной комнате генеральную уборку, как поразил и уязвил мать этот чужой порядок. Нет, она не была неряхой, она постоянно кичилась своей чистоплотностью, но она не представляла себе, что свалено в углах за комодом и под кроватью, никогда не вытирала двери, не чистила мебель, не обметала стены и очень редко мыла окна.
Но все это мелочи по сравнению с ее почти маниакальной страстью к авралам и генеральным уборкам, которые сводились в основном к перестановке мебели и перемещению всех предметов в каком-то никому не ведомом порядке.
Каждую весну было принято сушить и вытрясать на заднем дворе все вещи, вплоть до матрацев. После таких авралов, перевернув в доме все вверх дном, мать несколько дней валялась в полном изнеможении, я же пребывала в тихом идиотизме, потому что совершенно не ориентировалась в новом порядке и не могла отыскать ни одной нужной вещи.
В отношении методов воспитания после операции появилось нечто новенькое: мать теперь не кричала, а шипела, не дралась, а щипалась. Внезапно пышным цветом расцвело ханжество и лицемерие. Раньше, во время болезни, она не обращала на соседей особого внимания, могла скандалить даже в их присутствии. Теперь же мнение подруг и соседей приобрело решающее значение.