Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Протираю глаза: да ведь это Махальский, собственной персоной, бывший дегустатор Гопфера! Мы с ним вместе были в Венгрии, потом здесь, в Варшаве. Последний раз виделись пятнадцать лет назад, перед его отъездом в Галицию, где он продолжал работать по винному делу.
Разумеется, мы обнялись как братья и поцеловались не раз, не два, а целых три раза…
— Когда ты приехал? — спрашиваю.
— Сегодня утром, — говорит он.
— А где же ты был до сих пор?
— Остановился я в «Деканке», но так мне там показалось скучно, что, не мешкая, я отправился к Лесишу в погребок… Ну, знаешь, вот это погребок! Помирать не захочешь!
— Что ж ты там делал?
— Немного старику помогал, а больше так сидел. Дурак я, что ли, шататься по городу, когда под боком такой погребок!
Вот настоящий винодел старого закала. Не то что нынешние франты, — им бы только по танцулькам таскаться, нет того, чтобы пристойно посидеть в погребке. Да и в погребок они в лаковых ботинках… Нет, погибнет Польша при таких никудышных купцах!
Тары-бары — так мы с ним просидели до часу ночи. Махальский остался у меня ночевать, а в шесть утра опять понесло его к Лесишу.
— А вечером что ты делаешь? — спросил я.
— Вечером загляну к Фукеру, а на ночь опять к тебе.
Он пробыл в Варшаве с неделю. Ночевал у меня, а дни проводил в погребках.
— Я бы повесился, приведись мне целую неделю шататься по вашим улицам,
— говорил он. — Толчея, пылища, жара! Так только свиньи могут жить, а не люди.
По-моему, он преувеличивает. Мне, правда, тоже приятнее сидеть в магазине, чем разгуливать по Краковскому предместью, но ведь магазин — не погребок. Чудаковат стал малый — кроме своих бочек, ничего не видит!
Конечно, толковали мы с Махальским все больше о былых временах да о Стахе. И встала перед моими глазами история его молодых лет, словно все это только вчера было.
Помню (в 1857, а может, и в 1858 году), зашел я однажды к Гопферу, Махальский тогда служил у него.
— Где пан Ян? — спрашиваю я мальчишку.
— В подвале.
Спускаюсь в подвал. Смотрю, мой Ян при свете сальной свечи с помощью ливера разливает вино из бочки по бутылкам, а в нише поодаль маячат две какие-то тени: седой старик в песочном сюртуке со свертком бумаг на коленях и паренек, остриженный ежиком, с разбойничьей физиономией. Это и был Стах Вокульский с отцом.
Я тихонько уселся (Махальский не любил, когда ему мешали при розливе) и слушал, как седой человек в песочном сюртуке монотонным голосом поучал юношу:
— Где это видано — тратить деньги на книжки! Ты их мне отдавай; сам знаешь: стоит мне бросить тяжбу — все пропало. Не книжки спасут тебя от унижения, в коем ты сейчас пребываешь, а только благополучный исход нашего процесса. Дай срок, выиграем мы в суде, получим дедово поместье, а тогда люди вспомнят, что Вокульские — старинные дворяне, да, пожалуй, и родня объявится… В прошлом месяце ты потратил двадцать злотых на книжки, а мне их-то как раз и не хватило на адвоката… Тебе бы все только книжки! Да будь ты хоть семи пядей во лбу — пока ты служишь в магазине, всякий будет тобой помыкать, даром что ты дворянин, а дед твой по матери был каштеляном. А вот как выиграю я тяжбу да уедем мы в деревню…
— Пойдемте, папаша, — пробормотал парень, исподлобья взглянув на меня.
Старик, как послушный ребенок, тотчас завернул свои бумаги в кумачовый платок и вышел с сыном, которому пришлось поддержать его на ступеньках.
— Это что за чудила? — спросил я Махальского, который как раз окончил работу и присел на табурет.
— Эх! — махнул он рукой. — У старика в голове не все ладно, а вот парень смышленый. Зовут его Станислав Вокульский. Сообразительный, дьявол!
— Чем же он отличился?
Махальский пальцами снял нагар со свечи, нацедил мне стаканчик вина и продолжал:
— Он тут у нас уже четыре года. Насчет магазина или подвала — это он не очень… Зато механик!.. Смастерил такую машину, что накачивает воду снизу вверх, а сверху льет ее на колесо, которое вертится и, в свою очередь, приводит в движение насос. Этакая машина, братец мой, может работать до скончания веков; только что-то в ней там погнулось, и работала она всего четверть часа. Гопферы поставили ее в ресторане — на приманку посетителям, но вот уже с полгода, как она разладилась совсем.
— Вот молодец! — сказал я.
— Ну, пока-то особенно нечем хвастаться, — возразил Махальский. — Заходил к нам учитель из реального училища, посмотрел насос и сказал, что он никуда не годится; а все-таки парень способный, и надо бы ему учиться. Что с тех пор у нас делается, не приведи господь! Вокульский загордился, посетителям отвечает сквозь зубы, днем клюет носом, а ночи напролет учится и все покупает книги. А папаша на эти деньги предпочитает тяжбу вести за какое-то дедовское поместье… Да ты сам слышал, что он говорил.
— Как же он думает насчет ученья?
— Говорит, поеду в Киев, в университет. Что же, пусть едет, может хоть один слуга выбьется в люди. Я ему не препятствую: когда он при мне, не неволю его, пусть читает, но наверху его донимают и приказчики и посетители.
— А Гопфер что?
— Да ничего, — продолжал Махальский, вставляя новую свечу в железный подсвечник с ручкой. — Гопфер боится его отпугнуть: дочка-то его, Кася, заглядывается на Вокульского, а парень — как знать! — может, и правда еще получит дедовское поместье.
— А он тоже неравнодушен к Касе?
— И не смотрит на нее, этакий дикарь!
Я тут же подумал, что из парня с такой светлой головой, который покупает книжки и не думает о девчонках, мог бы выйти толковый политик; в тот же день я познакомился со Стахом, и с тех пор мы неплохо ладим друг с другом.
Стах пробыл у Гопфера еще года три и за это время завел знакомства со студентами и молодыми чиновниками, которые наперебой снабжали его книжками, чтобы он мог сдать экзамены в университет.
Среди этой молодежи выделялся некий пан Леон, совсем еще мальчик (ему и двадцати лет не было); красив он был чрезвычайно, а уж умен!.. а горяч!.. Он, так сказать, помогал мне просвещать Вокульского в политике: если я рассказывал о Наполеоне и о высоком предназначении Бонапартов, то Леон говорил о Мадзини, Гарибальди и тому подобных знаменитостях. А как он умел воодушевлять людей!
— Трудись, — не раз говаривал он Стаху, — и верь, ибо сильная вера может остановить солнце, не то что исправить человеческие взаимоотношения.
— А может она определить меня в университет? — спросил Стах.
— Я убежден, — воскликнул Леон, и глаза его загорелись, — что если б ты хоть на минуту проникся той верой, которая вдохновляла первых апостолов, то сегодня же попал бы в университет!
— Или в сумасшедший дом, — усмехнулся Вокульский.