Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей воображает свою сентиментальную связь с великим писателем сквозь время и пространство – образ, многим обязанный романтической литературе:
И надобно же было чтобы книга открылась на марте месяце. За 8 лет до моего появления на свет (1790) Карамзин был в Женеве, и чрез 41 год существо в чувствительности Ему подобное восхищается пером Его. – Нет я не читывал никакого другого путешествия с таким удовольствием! Он говорит ‹…› что «Душа человека есть зеркало окружающих Его предметов»[954].
Неудивительно, что Андрей высоко ценит взлет сентиментальности Карамзина: «Не без удовольствия прочитал я и то что на берегу Роны во Франции в воспоминание романтически проведенной ночи автор собрал несколько блестящих камешков, и хранит их для воспоминания»[955]. Однако, восхищаясь сентиментальным стилем и чувствительностью Карамзина, Андрей в то же время сокрушается, что для величайшего своего произведения, «Писем русского путешественника», тот избрал предметом не Россию, а Европу: «А что такое глядеть на чужое не знав ничего отечественного?»[956]
Андрей настаивает на том, чтобы к России относились с той же сентиментальной чуткостью, обогащая этим русскую жизнь. Он с радостью ищет за границей новые идеи и вдохновение, но ценит их лишь за то, что они могут дать русской жизни, а не за их принадлежность иностранной культуре. Более того, Андрей пытается, насколько позволяют обстоятельства, действовать в соответствии с исповедуемыми им принципами – в 1842 году он предпринимает собственное «сентиментальное путешествие» в Киев и обратно. Он с гордостью чертит карту своего маршрута и приклеивает ее на обложку «дневника-параллели», а в 1850 году составляет тщательное описание всех без исключения мест, где побывал в своей жизни:
Моя же бытность лишь проездом от Шуи до Петербурга, Костромы и Ярославля. От Петерб. до Варшавы чрез Вильно и Гродно. От Москвы до Киева чрез Тулу и Орел, из Киева на Курск в Воронеж и оттуда на Тулу обратно в Дорожаево ‹…› Киев меня восхитил, я его живо содержу в моей памяти, в особенности по двум случаям. Там прекрасный тенистый сад, и большая беседка на самом высоком, и на самом крутом берегу Днепра…[957]
Один вымышленный корреспондент журнала, издававшегося Карамзиным, выражал мысли, которые с легкостью могли бы излиться с пера Андрея: о «нецелесообразности доверять образование молодых дворян иностранцам»[958]. Несложно понять, за что любил Андрей Карамзина, если тот буквально-таки рисует портрет Андрея Чихачёва. Для Андрея национальная самобытность самым тесным образом сплеталась с описаниями природы, литературой и религией, и в сентиментальных повестях Карамзина, «Бедной Лизе» (книжка с этой повестью принадлежала Якову) и «Наталье, боярской дочери», писатель изображал русскую природу как источник красоты и добродетели своих героинь[959]. «Чувство места» у Карамзина (как и у Андрея), согласно исследователю Михаилу Авреху, подразумевало отказ от «стремления к накоплению разрозненных фактов и случайных попыток сформулировать всеобъемлющие абстрактные теории», характерные для раннего, универсалистского Просвещения, во имя «нового метода топографического описания с его непрерывным движением от пейзажа к описываемым объектам и обратно, а также между прошлым и настоящим состоянием ландшафта, рассматриваемого с точки зрения особенностей местности»[960]. Эта особенность произведений Карамзина также могла привлекать Андрея.
До сих пор романтизм рассматривался нами в связке с сентиментализмом, хотя романтики обычно противопоставляли себя сентименталистам. Писатели-романтики отвергали такие условности сентиментализма, как «сила воображения», «блеск фантазии» и «любовь к литературе» Эдуарда Уэверли из романа Вальтера Скотта и бессчетного множества других сентиментальных героев. Однако убедительно доказано, что романтизм покоится на фундаменте сентиментализма:
Писатели-романтики продолжали обсуждать то, что заботило их больше всего, будь то личность или история, участие в общественной жизни или уход в себя, домашний очаг или империя, в рамках дискурсивных парадигм культуры сентиментализма… хорошо понимая, что их культура поглощена изучением движения страстей, анатомией чувств и передачей эмоций[961].
Именно эти перечисленные в последней фразе черты позаимствовал Андрей из прочитанного, при этом, видимо, не обратив внимания на иные, уникальные для романтизма особенности (или отвергнув их): прежде всего, лейтмотив восстания и преодоления, а также более утонченные эстетические задачи движения[962]. На этих страницах романтизм и сентиментализм идут рука об руку, поскольку для самого Андрея они были едины.
Рассматривая в совокупности серьезные попытки Андрея дать образование своим и чужим крестьянам, необходимо отметить его отношения с некоторыми из них (в особенности с доверенным старостой Рачком и талантливым плотником «М. Сержем») при работе над различными «изобретениями» и идеализированные представления о деревне как источнике нравственной чистоты, трудолюбия и прогресса. При этом речь здесь идет вовсе не о славянофильской романтизации деревенской общины. Очевидно, что Андрей не проявлял никакого интереса к якобы существовавшей у крестьян соборности в принятии решений. Скорее его идеал напоминает «деревню ученых» (по аналогии с «Республикой ученых» XVIII столетия), где интеллектуальное и нравственное единство соединяет представителей разных в данном случае сословий ради совместно осуществляемого образовательного проекта[963]. Неудивительно, что, начав в преклонные годы регулярно вести колонку в «Земледельческой газете», он назвал ее «Корреспонденция старца». Хотя большая часть им написанного по стилю представляет собой довольно бессвязные монологи, он воспринимал свою деятельность как участие в обширной «переписке».