Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Товарищ милиционер,– сказал Горюн, подойдя к нему,– на вашем участке совершен акт вандализма… Так же как преступно и антигуманно разрушать что-либо прекрасное, так преступно украшать и демонстрировать любовь ко всему античеловечному и непорядочному… Украшать цветами памятник Сталину, который пролил реки невинной крови, о чем вы, конечно, читали в газетах, есть преступление уголовное и достаточно тяжелое…
Милиционер, пожалуй, не понял и половины сказанного, но все-таки смысл уловил, и смысл этот привел его именно в то неловкое состояние, о котором уже упоминалось.
– Конечно, это так,– сказал милиционер негромко, косноязычно и неопределенно,– но, с другой стороны, перед памятником товарищу Сталину вроде бы цветочная клумба разбита… И горсовет пока вроде бы ничего…
– За кого вы меня принимаете,– сказал Горюн, глядя в упор с печальной ненавистью (он умел так смотреть),– за кого вы меня принимаете? (Милиционер безусловно принимал его за человека ненормального, чем Горюн в действительности в какой-то степени и был. Вообще некий психологический вывих, в каждом случае, конечно, своеобразный, присущ был всем членам организации. Тут нет натяжки, как раз наоборот. В организациях крайнего толка это закономерно, хоть, повторяю, каждый приходит к личному вывиху, а через него уже к организации – своим путем.) За кого вы меня принимаете? – вновь повторил Горюн.– Одно дело клумба, хоть и это безобразие, другое же дело цветы, умышленно положенные на пьедестал…
– Вот и сняли бы их, если вам они мешают,– полушепотом сказал милиционер,– так, чтоб никто не видел… А зачем же шум поднимать?… Только внимание привлечете…
– Ну, подождите же,– сказал Горюн,– ваша как фамилия? Ничего, я и без фамилии, я замечу время, когда вы дежурите, и вас разыщут… Сталинист… Гнать вас надо таких…
– Вот что, гражданин,– сразу обретя твердость и власть, сказал милиционер,– будете оскорблять, мы вас живо приструним… Ишь ты…
К счастью, стоявший неподалеку Висовин увел Горюна… Горюн все-таки на этом не успокоился и написал в горсовет. Ответ он получил странный и на первый взгляд бюрократически-глупый. Создавалось впечатление, что какой-то головотяп переправил письмо не по назначению. В письме (Горюн написал письмо от своего имени. На заседании организации Висовин и Щусев против письма возражали, но согласились, чтоб Горюн написал письмо не от некой группы лиц, а от себя, то есть подписался один), итак, в письме сообщалось, что в таком-то сквере, по такому-то адресу злоумышленники ежедневно украшают памятник Сталину цветами, надругаясь тем самым над памятью сталинских жертв. Письмо же, на первый взгляд из головотяпства, попало в отдел озеленения города, откуда ответили, что разбивка цветочных клумб в таком-то сквере, по такому-то адресу предусмотрена общегородским планом озеленения. Хоть ответ позволял посмеяться над Горюном, но ни Щусев, ни Висовин не смеялись. Не смеялся и я, когда Висовин рассказал мне эту историю. Наоборот, стало как-то тревожно, вспомнилась полная ненависти к реабилитированным письмоводительница из горсовета, вспомнился портрет Сталина в районной прокуратуре, твердый, примитивный сталинизм моих сожителей в общежитии. (Постепенно я ночевал там все реже, перебравшись к Висовину.) Тревога, охватившая меня, была подобна тревоге человека, едва не утонувшего, выбравшегося на твердь и вдруг ощутившего, что твердь эта – весьма зыбкие мостки, под которыми все та же бездна…
Если к письму Горюна в организации вначале отнеслись скептически, то к ответу из отдела озеленения города отнеслись самым серьезным образом, правильно поняв его как издевку тайных сталинистов, засевших в горсовете, и вообще вызов… Было решено повести борьбу с цветами у памятника Сталину собственными силами и самым решительным образом. Опус «Русские слезы горьки для врага» за подписью Иван Хлеб, где описывались цветы у памятника Сталину, еще более всех подхлестнул, во-первых, как очередной вызов, а во-вторых, тем, что через меня стала известна подлинная фамилия автора и отсюда потянулась ниточка к злоумышленникам.
В то пасмурное, душное утро, когда я впервые принял участие в борьбе, у пьедестала памятника Сталину лежал огромный, богатый букет свежих влажных роз, от которого даже на приличном расстоянии (мы стояли за углом в переулке с тыльной части сквера), даже на приличном расстоянии веяло нежным ароматом. Придя, мы уже застали Горюна, который был бледен и зол.
– На правительственной машине привезли,– сказал он прерывающимся голосом,– два раза уже мимо проезжали, проверяют… Вот оно как… Дурак я… Ты, Христофор, прав… И Платон тоже… Какая уж тут легальщина?… Или они нас, или мы их… И брать цветы нельзя… Идиот остановился, старый сталинист… Стерва… Кровь бы из него выпустить…
Действительно, перед памятником, глядя на розы, стоял крепкий ширококостный старик, из тех, у которых все в прошлом, и с лицом благородно-тупым. (Такие лица есть.)
– Гляди, опять едут,– снова заволновался Горюн,– машина правительственная, что ж тут удивляться?…
Относительно правительственной машины Горюн, конечно, ошибался… Машина, действительно красивая черная «Волга», принадлежала не правительственному учреждению, а являлась частной собственностью Орлова-старшего, занимающего довольно высокий пост, не правительственный, конечно, но административный… Что же касается взаимоотношений Орлова-старшего с сыном, предполагаемым главарем молодых сталинистов, то отношения эти были последнее время самыми натянутыми и со всеми признаками конфликта поколений. Конечно, взгляды отца также были достаточно консервативны, Сталина он любил, не скрывал это и потому, как говорил в частной своей компании, при нынешних порядках остановился в административном росте… К тому же он и в смысле русского шовинизма в чем-то, где-то, как-то перехлестнул, так что ему было даже поставлено на вид. Но все это в пристойной форме, не по-уличному, без крикливой обличительной откровенности и пользуясь публично исключительно высоким политическим языком, соответствующим господствующей идеологии… То есть это был человек старой административно-политической школы, зародившейся еще в конце двадцатых годов. К действиям же сына он приглядывался с некоторых пор тревожно и имел с ним несколько, мягко говоря, довольно тяжелых разговоров. (В приговоре, который вынесла заочно наша организация Орлову, а он был конечно же приговорен к смертной казни, разговоры его с отцом упоминались довольно подробно. Подробности эти как будто бы раздобыл сам Щусев, воспользовавшись, как предполагают, своими старыми связями. То, что у Щусева была одно время связь с «махровыми», это факт, но связь была, как он указал, весьма непродолжительная, деловая. Он с ними быстро порвал. Правда, с семьей Орловых у него никогда ничего не было, однако он вел ранее знакомство с лицами, к этой семье примыкавшими, и примыкавшими достаточно тесно.) Особенно встревожился Орлов-отец, когда его вызвали в КГБ и сказали, что сын встал на весьма опасный путь и в доказательство предъявили опус «Русские слезы горьки для врага».
– Как же так? – спросил отец сына, когда они остались в кругу близких и друга дома (друг дома подробно информировал Щусева). -Как же так? Я уже наедине с тобой по-отцовски, по-русски (они немного все выпили), по-русски, как отец с сыном, я уже с тобой говорить не могу… Ну, тогда не мне, матери своей, Нине Андреевне, или вот дяде Ване, другу нашего дома, ответь…