Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и где тут?! Зажигают фонари. Ищи.
— Тут где-то. У каких-то наркобаронов… На базе… Тут…
— Ясно… — без выражения пялится на меня один из них. — Разделимся! Все дома обыскать! Мендес нам нужен! Остальных — опознавать, колоть, и на танкеры!
И мы разделяемся, и мы ищем.
Мне дают антисептик, чтобы мои раны не гноились, пластыри, чтобы я их больше не видел, и обезболивающее, чтобы я о них не вспоминал. И я о них больше не вспоминаю.
Аннели…
Я не нашел тебя в царстве живых, я хочу найти тебя в царстве мертвых. Дом за домом, квартира за квартирой, коридор за коридором, клетка за клеткой, ступень за ступенью, подвал за подвалом. Сколько тут людей. Сколько тут людей.
Мы решились войти в Барселону, зная, что на каждого нашего приходится по тысяче бунтарей. По тысяче озлобленных, отчаянных, орущих, вооруженных человек, которым нечего терять.
Сейчас они лежат, скованные, дышат еле заметно, их руки и ноги сделаны из податливой мягкой резины — и все равно их слишком много, чудовищно много; тысяча на одного! Теперь я понимаю, что значит это число.
У меня — мое дело, но я должен делать и другое, общее: каждому спящему ткнуть в запястье сканером, узнать его имя или присвоить ему номер, вколоть акселератор, надеть на руку бирку: оприходован, потом погрузить его на носилки, вынести наверх. Там пашут другие бригады: разбирают тела, освобождая дорогу для уже прибывших грузовиков, складывают живых мертвецов штабелями — голова свободна, лицом вниз, чтобы не захлебнулись рвотой, — и везут их в порт, где ждут мегатанкеры, супербаржи, все суда, какие Беринг смог реквизировать для нашей операции.
И я роюсь, роюсь в чужих домах, заглядываю в лица усыпленным старикам, мужчинам, женщинам; садятся батареи сканера — нам раздают новые. Кончается заряд инъектора — подвозят свежие. Спина болит жутко — работа в наклонку, усыпленные весят как мертвые, а мертвые втрое тяжелей живых. Усыпленные сопротивляются нам — своей тяжестью, своим безволием.
Я просил сражения, хотел воевать — но это похоже не на битву, а на нескончаемые похороны. Что делать? — я воюю с ними, как умею: ворочаю их, задираю рукава, заправляю вывалившиеся груди, утираю заметанные губы, лезу в глаза фонарем. Никто не очнется: химия шагнула далеко вперед. Что им снится? Может, им всем видится одно и то же? Пустота?
Проходит день, проходит ночь. Их остается девятьсот на одного.
Почему нам никто не помогает?
Аннели нет среди них. Нет Рокаморы. Нет Мендеса. Нет Марго. Нет Джеймса. Все — посторонние люди.
Я валюсь от усталости, засыпаю на усыпленных — кто-то другой разгребает их, пока я в забытьи. Нам устраивают герметичные палатки, в которых можно снять противогаз хотя бы на несколько минут, перекусить, напиться. Мы жуем молча, не разговариваем друг с другом: не о чем тут говорить.
Не о том же, что мы каждым уколом отвешиваем кому-то последние десять лет его жизни, не разбираясь, ничего не выясняя? Они не спорят с нами — и хорошо, и чудесно. Есть чрезвычайное законодательство, Беринг в новостях все исчерпывающе объяснил Европе и всему миру: если не уколоть каждого, они вернутся. Мы делаем это не для того, чтобы наказать их. Мы это делаем, чтобы их воспитать. Дабы избежать повторения подобного в будущем. Европа имеет право на будущее, говорит Беринг.
Я ищу Аннели и ищу, и ищу, разгребаю и разгребаю. Проходит еще ночь и еще день и еще ночь — я стараюсь работать техничнее, я перекидываю инъектор из кровящей правой руки в неумелую левую и обратно, я присаживаюсь на чьи-то спины, потому что сгибаться больше нет мочи, поясницу жжет, и ноги затекли, и воздуха мало, мы закончили с площадью Каталонии и движемся по бульварам Рамблас, и надо спешить, потому что они начнут просыпаться, и мы не успеваем, и снова падает на землю тяжелое облако и обволакивает всех, и уволакивает в черноту, и мы ворочаем жирных, кладем на носилки дряхлых, несем девушек-травинок, за руки и за ноги швыряем стариков, опознаем-колем-опознаем-колем-опознаем-колем-колем-колем, и давно переслащено с местью, я не могу больше ненавидеть тебя, Барселона, потому что не могу больше ничего чувствовать вообще, а их все еще пятьсот на каждого из нас, хоть бы они кончились, хоть бы они кончились, и чертовы танкеры подходят к порту один за одним, мы кормим их мясом, они набивают полное брюхо и отваливают, а мы скоблим потроха Барселоны, расселяем гребаный Аид, ад закрывается, мы тут теперь все выкрасим белой красочкой и выведем вонь от вашей звездной пыли и от вашей мочи, и от вашего карри, и от ваших прелых тел, отныне тут все будет благоухать синтетическими розами, а вы убирайтесь в Африку, пусть танкеры вываливают вас где угодно, не наше дело, только проваливайте отсюда, только закончитесь уже, пожалуйста, но они молчат, я говорю с ними от одурения, от измождения, а они молчат, словно воды в рот набрали, и я кидаю, перекладываю, колю, опознаю, колю, а Аннели все нет, и никого нет из моих знакомых, хотя я и не боюсь больше встречи с Раджем или с Бимби, не боюсь принимать решение, не боюсь их колоть — ничего не боюсь, кроме одного: когда тела иссякнут, когда я выйду отсюда наверх, когда меня отпустят из Барселоны, я так больше ничего никогда и не почувствую, потому что стер себе все нервы в кровь и вместо них наросла короста, а потом будет жирная непробиваемая мозоль, а когда остается всего сто человек на меня, на каждого из нас, я не боюсь уже и этого; и когда мы вскрываем христианский приют для сирот — двадцать девчонок от трех до десяти лет, морщинистые монашки еле дышат, дергают под веками выпуклыми зрачками, мы вызываем спецбригаду, все по протоколу, с детьми должны разбираться женщины, так уж создала нас природа, и через час они прибывают — женская десятка, жилистые бабы в черном, маски Афины Паллады вместо лиц, и мне нужно стоять в стороне и смотреть, как они оборотисто и споро разбираются с детскими тушками, и я не думаю о том, что вот эта с коротенькими курчавыми волосенками, ей три — чик! — умрет маленькой высохшей старушкой в тринадцать лет, эта черненькая, ей пять — чик! — доживет до пятнадцати, может, успеет влюбиться, а эта семилетняя красавица с длинной густой косой — почти попробует жизни, но ранняя старость переварит и съест всю ее красоту прежде, чем та успеет расцвести по-настоящему, а потом они утаскивают спящих девочек на руках, обнимая их по-матерински, куда-то в темноту.
Одна из монашек тревожно мычит, хватается за сердце и вдруг садится, таращась на меня подслеповато.
— Что?! Что?! — хрипло кричит она и крестит меня, крестит, будто я сейчас от этого завою, заверчусь волчком, загорюсь и сгину.
— Тсс… — я подхожу к ней и глажу ее по голове, прежде чем коротко приложить шокер. — Все хорошо. Спите. Спите.
Пачка пустая.
Я открываю дверь, чтобы дойти до трейдомата, и ко мне вваливается курьер с приглашением. Настоящий живой курьер с руками и ногами.
Оно отпечатано на превосходном толстом пластике, черный фон, золотые буквы с завитками. Именное — чтобы я не сомневался; потому что я, разумеется, сомневаюсь. Через несколько часов на коммуникатор приходит еще и электронное извещение, подтверждающее, что это не розыгрыш.