Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Геббельс ликовал от удавшегося торжества. Ему уже удалось организовать репортаж в прямом эфире на государственном радио, хотя пока у него не было официального поста в новом кабинете. Результаты более чем превзошли его ожидания.
Великий праздник. Там рокочет толпа людей… Пришли факелы. Все начинается в 7 часов. Без перерыва. До 10 часов. Возле «Кайзерхофа». Потом у рейхсканцелярии. Вплоть до послеполуночи. Непрерывно. Миллион человек в движении. Старик приветствует марширующих. Гитлер в соседнем доме. Пробуждение! Спонтанное ликование людей. Неописуемо. Все время новые массы. Гитлер в восторге. Его люди приветствуют его… с неистовым энтузиазмом. Это подготовка к избирательной кампании. Последней. Мы победим, не прилагая усилий[743].
Строки национального гимна чередовались с Песней Хорста Весселя, когда колонны людей в униформе маршировали через Бранденбургские ворота мимо правительственных зданий[744].
Многие люди оказались захваченными энтузиазмом демонстраций. Факельные шествия повторились во многих других городах на следующие дни[745]. В Берлине днем 31 января национал-социалистический Союз немецких студентов организовал собственный парад, который закончился напротив фондовой биржи («Мекки» немецкого еврейства, как ее называла правая пресса). Появлявшихся брокеров студенты встречали выкриками «умри Иуда»[746]. Наблюдая за еще одним факельным шествием в Гамбурге 6 февраля, Луиза Зольмиц была «опьянена энтузиазмом, ослеплена светом факелов, бившим прямо в глаза, и плыла в их дыму, как в сладком облаке ладана». Как и многие респектабельные буржуазные семьи, Зольмиц взяли своих детей, чтобы те увидели необычное представление. «До этого их впечатление о государстве, — отмечала Зольмиц, — было таким печальным, что сейчас они должны получить действительно сильное представление о своей нации, какое было у нас, и сохранить его в памяти. И так и произошло». С десяти и всю оставшуюся ночь, писала она,
20 000 штурмовиков следовали один за другим, как волны в море, их лица светились энтузиазмом в отблесках факелов. «За вождя, рейхсканцлера Адольфа Гитлера, троекратное „Хайль!“». Они пели «Республика — дрянь»… Рядом с нами маленький мальчик трех лет протягивал свою ручонку снова и снова: «Хайль Гитлер, Хайль Гитлер!» «Смерть евреям» иногда звучало в рядах, и они пели о крови евреев, которая потечет с их ножей.
«Кто тогда принимал это всерьез?» — добавляла она позже в дневнике[747].
Маленькую Мелиту Машман родители-консерваторы взяли с собой, чтобы посмотреть факельный парад 30 января, где она стала свидетельницей одной сцены, которую хорошо помнила долгие годы, — она напоминала ей не только об энтузиазме, но и об угрожающих признаках насилия и агрессии, которыми сопровождался парад,
включая грохот ног, мрачную помпезность красно-черных флагов, мерцающий свет факелов на лицах и песни с мелодиями, которые одновременно были воодушевляющими и сентиментальными.
Колонны маршировали многие часы. Снова и снова среди них мы видели группы мальчиков и девочек едва ли старше нас самих… В какой-то момент один человек вдруг вышел из рядов маршировавших и ударил мужчину, стоявшего всего в паре шагов от нас. Возможно, тот сделал какое-то враждебное замечание. Я увидела, как он упал на землю, по его лицу текла кровь и он кричал. Наши родители быстро увели нас от этой драки, но они не смогли помешать нам увидеть, как человек истекал кровью. Этот образ преследовал меня еще много дней.
Ужас, который он родил во мне, был практически незаметно разбавлен дурманящей радостью. «Мы хотим умереть за флаг», — пели факелоносцы… Меня переполняло жгучее желание быть среди этих людей, для которых это было делом жизни и смерти… Я хотела убежать от своей детской, маленькой жизни и стать частью чего-то большого и всеобъятного[748].
Для таких респектабельных людей среднего класса насилие, сопровождавшее марши, казалось случайным и не особо опасным. Однако для других назначение Гитлера стало предвестием катастрофы. Когда иностранные журналисты наблюдали за маршем из окна министерства печати, один журналист заметил, что они стали свидетелями захвата власти, эквивалентного захвату власти Муссолини в Италии одиннадцать лет назад — «марша на Рим в немецком варианте»[749].
В частности, коммунисты прекрасно понимали, что правительство Гитлера, скорее всего, будет принимать самые жесткие меры в отношении их деятельности. Уже вечером 30 января правая пресса призывала запретить партию после того, как колонну штурмовиков с факелами обстреляли из дома в Шарлоттенбурге, в результате чего погиб один полицейский и штурмовик[750]. Газета «Красный флаг» была запрещена, а ее экземпляры конфискованы. Полиция арестовала около шестидесяти человек после перестрелки между нацистами и коммунистами в Шпандау[751]. Были похожие, хотя и менее масштабные стычки в Дюссельдорфе, Галле, Гамбурге и Мангейме, а в других местах полиция немедленно запретила все демонстрации коммунистов. В Альтоне, Хемнице, Мюнхенберге, Мюнхене и Вормсе и разных рабочих районах Берлина коммунисты организовали массовые демонстрации против нового правительства. Сообщалось, что в Вайсенфельсе в марше против нового правительства участвовало пять тысяч рабочих, в других местах проходили схожие, но не такие многочисленные демонстрации[752]. В небольшом вюртембергском городке Мёссингене, где коммунисты получили примерно треть голосов на выборах 1932 г., была организована всеобщая забастовка. Из всего населения в 4000 человек почти 800 вышли на уличный марш против нового правительства, и жители небольшого промышленного центра скоро столкнулись с новыми реалиями, когда полиция начала арестовывать предполагаемых зачинщиков, задержав в конечном счете более 80 участников, 71 из которых позже был обвинен в государственной измене. Руководил полицейской операцией Ойген Больц, президент консервативного католического правительства земли Вюртемберг, который явно опасался масштабного коммунистического восстания. Вспоминая эти события много лет спустя, один из участников с гордостью сказал, что если бы все последовали примеру Мёссингена, то нацисты никогда не одержали бы верх. Для другого таким же предметом гордости было то, что, как он с простительным преувеличением говорил, «нигде ничего не случилось, кроме как здесь»[753].