Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний раз Фортис Холден выступал вместе со своей сестрой (с которой не состоял в кровном родстве), и играл он так громко, что его прошлое затыкало пальцами уши, как это делают старые дедушки и бабушки, а его будущее вопило, как расшалившийся ребенок! Это был музыкант, игравший с самим Луи Армстронгом (пускай всего лишь один месяц), и его труба рассказывала историю, которую уже больше никому не довелось услышать. Нет сомнения в том, что в ту ночь Лика переполняла радость, рот его был чувственным, сердце любящим, а самый важный для мужчины орган был возбужден страстным желанием. И не удивительно, что за всем этим скрывалось предзнаменование чего-то плохого, как беглый раб скрывается в зарослях на болоте.
В последний раз Лик и Сильвия любили друг друга, и делали это как в последний раз. Можно ли сопротивляться влечению? Разве что мысленно. Дело в том, что тела людские — их конечности, которые имеют свойство переплетаться; их губы, настойчиво припадающие к другим губам — иногда говорят на своем языке, слова которого неизвестны разуму. Представьте себе, что эта пара (и существо, растущее во чреве Сильвии) — семья, которая заслуживает более счастливой участи, чем другие. А теперь согласитесь с тем, что, когда любовники знают о неизбежном и скором расставании, они стремятся так любить друг друга, словно делают это в последний раз. И вот однажды это и происходит в последний раз. Ведь судьба — это поистине неутомимый зритель, который никогда не отвлекается, наблюдая за развитием действия.
И ничего тут не поделаешь.
Новый Орлеан, штат Луизиана, США, 1998 год
Старик обожал лирические отступления. Сильвия отметила это сразу.
— Вы же совершенно не знаете меня, — говорил он таким тоном, каким обычно оправдываются. — Вы ничего не знаете обо мне, кроме того, что я тот, на ком кончается вся эта история, и вы хотите, чтобы она прозвучала так же ясно и отчетливо, как когда-то из этой старой трубы звучала музыка.
«Ну давай же, давай», — думала Сильвия. Она, насколько потом могла вспомнить, не чувствовала ни злобы, ни раздражения — только усталость. Она не сводила внимательного взгляда с Двухнедельника — кто он, в конце концов? Ее дядя, хотя и неродной (они состоят в таком же родстве, как и с этим извращенцем Фабрицио, которого она считала братом своего деда). Но ей очень понравился жест, которым он указал на корнет ее деда, как будто этот старый медный инструмент мог пробудить в нем вдохновение. Ей нравилось, как он рассказывал историю Лика, рассказывал так, словно ждал этой возможности целую вечность. Ей нравилась его манера говорить: рассказывая, он постоянно смотрел пристальным взглядом то в ее глаза, то в глаза Джима или Мусы, убеждаясь, что его слушают. А рассказывать он умел! Но вот сейчас ее одолевала усталость.
Его рассказ затянулся больше чем на два дня, и виновата в этом была она. А все потому, что она, разумеется, могла принять на веру его слова: «Твоим дедом был Лик Холден (неизвестный джазмен). Твоей бабкой была Сильвия Блек (проститутка, которая время от времени пела джаз — на что-то это похоже!)». Она верила этому. Но ни имена, ни профессии, ни образ жизни или расовая принадлежность не объясняли Сильвии (названной в честь бабушки, которая, впрочем, называла себя Сильви, дабы придать своему имени более итальянское звучание), кто же она такая. Но только вся история, рассказанная от начала до конца, объяснит это, и ей хотелось знать все. А как еще добраться до сути?
Во всяком случае, утомил ее не рассказ. Она устала от того, что с каждым часом все сильнее испытывала чувство тревоги. Вопреки своим самым смелым ожиданиям, она ощущала какое-то душевное опустошение, ощущала так же явственно, как лондонский дождь в феврале. Но откуда вдруг оно взялось, это опустошение, если дело, как она ясно видела, шло к развязке? И это было не то чувство предвидения, многократно выручавшее ее прежде.
Громко произнесенные слова Двухнедельника вернули ее к действительности: она поняла, что уже некоторое время не слушает его, а пристально смотрит на Джима и Мусу, которые сидят у ног старика, словно дети вокруг дедушки, и смотрят на него с широко открытыми глазами и разинутыми ртами. Они выглядели настолько комично, что она с трудом удержалась от смеха. На ноге Мусы красовалась тщательно наложенная самодельная повязка, скрывавшая культю утраченного пальца. Сильвия предлагала ему помочь обработать рану, но угрюмый и расстроенный Муса не позволил ей даже приблизиться к раненой ноге. Как это, черт возьми, получилось, что он лишился пальца? Ей пришлось долго слушать его объяснения по поводу вмешательства потусторонних сил. Вообще-то в этой травме было что-то гротескное, и Сильвия не могла поверить в то, что «боги» (кем бы они ни были) могли прибегнуть к такой проникнутой черным юмором мести. Ведь если неразборчивость в знакомствах считать преступлением, то тогда у нее вообще не должно было остаться ни одного пальца на ногах, да и на руках тоже. А может быть, отождествлять проституцию и «неразборчивость в знакомствах» так же нелепо, как обвинять хирурга в «кровожадности» — ведь даже божества должны понимать, что людям надо как-то зарабатывать себе на жизнь.
Муса, однако, не видел ничего смешного в том, что лишился пальца — четвертого пальца на правой ноге (выбор именно этого пальца был, по всей видимости, случайным), — отчасти из-за сильной боли, отчасти из-за того, что это было карой за постыдное поведение, но главным образом потому, что потеря пальца казалась такой явной метафорой (как и большинство вещей, с которыми приходится сталкиваться закулу: восстановление девственности, герпес на губах, дождь во время погребения). Два предшествующих дня Муса еле-еле ковылял по улицам Нового Орлеана, опираясь на палку.
— Послушай, Сильвия, — сказал он, — я ведь потерял всего один палец на ноге, но мое состояние внушает мне беспокойство. Я полноценный мужчина во всех отношениях, но не могу передвигаться без посторонней помощи. Такой, казалось бы, пустяк, а какие неприятные последствия! — С этими словами закулу многозначительно посмотрел на Сильвию. — Думаю, ты понимаешь, о чем я.
Честно говоря, Сильвия не врубалась в то, о чем он говорил. Хотя позже, размышляя об этом, она почти поняла его намеки.
Что до Джима, то он из-за чувства вины не осмеливался даже смотреть на нее. Да и следы побоев на его лице не располагали к общению. Его правый глаз наполовину заплыл, а на левом полопались все сосуды, и он был красный, как у вампира. Ему повезло хотя бы, что нос был не сломан. Сильвия внезапно почувствовала себя виноватой, когда ее взгляд остановился на его распухшем носу. Удар, нанесенный ею, был, без сомнения, хорош. Что ж, будет знать, как цепляться к проституткам (бывшим). Будет знать, как цепляться к мачекамадзи!
На душе у нее было невесело, но она улыбалась. Джим, искоса взглянув на нее, снова опустил голову. Она поняла, что он ее боится. Это хорошо.
После того как Муса, поцеловав ее, лишился пальца на ноге; после того как они вошли в бар «У Мелон» и увидели пьяного распевающего Джима; после того как она крепко съездила его по физиономии, Сильвия бездумно, куда глаза глядят, отправилась по новоорлеанским улицам, а в голове ее была невообразимая мешанина из разных образов, видений и мыслей. Она пробродила большую часть ночи, делая остановки в различных барах, слушая музыку, хорошую и плохую, погружая пальцы в вазочки со льдом (чтобы успокоить саднящую боль) и мешая ленивым проституткам околпачивать пьяных мужиков, которых поначалу возбуждало, как волнующе покачиваются ее бедра; потом, когда Сильвия подходила ближе, они видели, что она уже стара и не может возбудить желание. Она запомнила немногое из того, что случилось в ту ночь, хотя чувства ее были обострены донельзя. Единственное, что осталось в ее памяти, — это вопросы, которые она задавала себе. И эти вопросы были столь очевидными, что она никак не могла поверить в то, что не задавала их себе прежде.