Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Километра через полтора я вышел к небольшому железному мосту, и от него снова взял курс на север.
Вчерашний день обесценился, как трамвайный билет, который находишь в кармане через месяц после поездки. Я стал независим от вчера, от позавчера и от всей прошлой жизни. В свободе нет никакого подвига. Свобода — это антиподвиг. Это возврат к состоянию, которое требует лишь не мешать ему. Свободу может рвать прямо с поля, потому что свобода — самый дикорастущий сорняк. Её так много, что людям пришлось изобрести целую цивилизацию, чтобы защититься от свободы.
Человек редко хочет свободы. Чаще стремится к вседозволенности, а она предполагает наличие тех, кто может дозволять или не дозволять. Свобода другая: она не спрашивает разрешения и не даёт гарантий.
Иногда меня занимали мысли, что думает о моём отсутствии Оля и Васька, что говорят на работе и не разыскивает ли меня полиция. Но мысли эти не имели практического значения. Они переживали о человеке, который существовал позавчера. Всё плохое, что могло прилипнуть к этому человеку, липло только к нему.
К полуденю, по моим прикидкам, я прошёл около половины пути. Колёсный трактор, который долго трусил за мной, наконец догнал и остановился рядом, стреляя вбок залпами смуглого дыма. Дизель грохотал так неровно, что хотелось сделать ему искусственное дыхание. Мы поговорили с водителем. Он сообщил, что слева от нас было Вахромеево, а до моей цели оставалось километров восемь.
Я пошёл дальше. Меня беспокоила лишь небольшая заложенность носа, но если эта вся расплата за такую ночь, я легко отделался.
Двухдневный путь, который представлялся мне бесконечным, завершался так стремительно и легко, что я чувствовал почти досаду и примешанное к ней волнение. Я был на пороге открытия.
К железной дороге я выскочил внезапно и не там, где планировал. По шпалам я прошагал километр или два, и вышел к Филино со стороны разрушенной церкви у юго-восточной границы поселка.
Церковь стояла на небольшом холме, за которым темнел пустырь с наклоненной сторожевой вышкой, которую любили заезжие фотографы.
С насыпи открывался тюремный вид на низкие каменные постройки с заколоченными окнами. На косых бетонных столбах висели отрезы колючей проволоки. Мазутные пятна возле насыпи убили всю растительность. Справа виднелись цилиндрические резервуары заброшенной нефтебазы.
Я сбежал вниз и подошёл к церкви. Трава вокруг неё каким-то чудом сохранила почти летнюю зелень. Купола были разрушены. Кирпичная кладка торчала из-под штукатурки, как глубокие ожоги.
Внутри церкви было морозно, но воздух казался чистым, и хотя я инстинктивно задержал дыхания, не пахло ни мочой, ни навозом. На сводах сохранились бледные следы старых фресок. Я прошёл церковь насквозь и выбрался через низкое окно на другую сторону.
Филино казалось мрачным, всклокоченным и безжизненным. Дома, огороды, трубы, доски, стога и тракторы были того же мокро-бурого цвета, что и земля вокруг. Казалось, дома проросли через землю снизу, а не стояли на ней.
Трава возле церкви будто светилась зелёным. Я лёг на неё, раскинул руки и стал смотреть на стены, уходящие к серому небу. Земля казалась почти тёплой.
Путь мой закончился, но путь был самой легкой частью. Я загадал, что если пройду эти 50 километров и окажусь у Филино, сохранив ясность ума, остальное случится само собой. Я не должен искать ответы, но лишь заботиться о том, чтобы дверь оставалась открытой. Ответы должны придти сами.
Под низким небом летела троица уток. По резкости движений было ясно — опоздавшие.
* * *
В Филино я поселился у женщины по имени Варвара. Её дом был вторым, куда я постучал. Не дом даже, а бревенчатая изба, где в день моего приезда остро пахло варёной печенью. Этот резкий запах заставил меня почти передумать селиться здесь, тем более Варвара смотрела на меня без радости, но когда она внезапно согласилась, я уже не посмел отказываться. Запах источала огромная алюминиевая кастрюля, поверхность которой затягивала тёмная пена. В кухне было влажно, как в бане.
Я сразу стал называть Варвару на «вы», хотя позже узнал, что она старше меня лишь на два года. Она была крепкой женщиной с некрасивым, мясистым лицом и утиной походкой. Варвара делала всё молча и если говорила, то сразу по делу. Первые часы меня смущала горечь её движений, казалось, что в доме присутствует кто-то ещё, с кем она демонстративно отказывается говорить. Она мыла посуду и плечи её дергались, как от рыданий, но затем она поворачивалась, и лицо её было абсолютно нормальным, восковым.
Потом запах печени выветрился, и скоро я понял, что гнев Варвары, даже если он был, не касался меня. Она не донимала меня расспросами и к роли хозяйки относилась ответственно. Деньги, которые я предложил, вероятно, казались ей огромной суммой.
Что она делала вечером, заперевшись в своей комнате, я не знал: там не было ни интернета, ни телевизора, ни даже нормального света. Иногда я слышал тихий раздвоенный присвист, словно в комнате Варвары спала пара гномов.
Изба была небольшой и почти квадратной. В прихожей всегда горела желтоватая лампа, которая давала большей теней, чем света. Окна были почти всегда зашторены: по утрам Варвара била занавески своей тяжелой рукой, словно сгоняла с подоконника невидимого кота, но занавески не открывались, а лишь искривлялись, впуская в дом пучки процеженного света.
Меня поселили в большой комнате, где помимо железной кровати, шкафа, запаха трав и шариков от моли стоял большой пыльный телевизор, накрытый сверху куском ткани. Однажды я включил его, по экрану побежала светлая рябь, а в комнате запахло горелым. Больше я к нему не подходил.
Я спал на кровати с панцирной сеткой, которая, в отличие от Варвары, непрерывно жаловалась на жизнь и скрипела. От этого скрипа первую ночь я старался лежать неподвижно и почти не спал, но ко второй ночи понял, что Варваре всё это совершенно безразлично.
Я спал на тонком матрасе, чувствуя под ребрами панцирную сетку, но ещё хуже была подушка, такая тонкая, что мне пришлось скручивать из ней валик.
Работала Варвара на ткацкой фабрике в Нечаево. Из дома она уходила в шесть тридцать утра и возвращалась около восьми вечера. Она оставляла мне завтрак, а вечером, в девять, мы садились ужинать. Готовила она быстро и хорошо, но своих талантов не замечала.
Через дом наискосок жил отчим Варвары, пожилой и громкий Валера, которого она иногда навещала. Валера любил стоять у своего забора в грязной рубашке, разложив локти на штакетнике, глядеть на прохожих, хмыкать или харкать им вслед. В этом выборе — хмыкнуть или харкнуть — не прослеживалось системы. Возможно, это получалось спонтанно, и потому выглядело многозначительно.
Увидев меня, он часто и понимающе кивал. Все фразы Валеры были односложными, но тоже сквозили многозначностью.
Мать Варвары умерла восемь лет назад. О своём отце она не говорила. Старая фотография офицера, зажатая в сдвижных стёклах книжной полки, существовала сама по себе. Фотография ссутулилась и торчала загнутым углом, но Варвара её никогда не поправляла.