Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гай не мог остаться глух к этим словам. С другой стороны, не мог он отказаться и от мести. И все это угнетало и мучило его. Вот почему он просто обрадовался, когда, став квестором, вытянул жребий ехать в Сардинию. «Воинственный от природы и владевший оружием не хуже, чем тонкостями права… он вместе с тем… с большим удовольствием воспользовался случаем уехать из Рима» (Plut. C. Gracch., 22). В Сардинии Гай служил безупречно, добился любви и уважения и воинов, и местных жителей, и своего начальника. И сама служба очень ему нравилась. Но вдруг, не дослужив нескольких месяцев, не дождавшись даже прибытия преемника, он, словно ужаленный, сорвался с места и устремился в Рим. Его поступок настолько не соответствовал римским законам и традициям, что показался странным даже народу, не говоря уже о сенате (Plut. C. Gracch., 23). Цензоры на ближайшем смотре всадников остановили его и потребовали, чтобы он отдал коня в наказание за этот постыдный поступок[199]. Но Гай не позволил отобрать у себя коня — он произнес перед цензорами и народом ту самую речь о своем безупречном поведении в провинции, которую мы уже приводили. Оправдавшись, Гай тотчас же выставил свою кандидатуру в трибуны, то есть сделал то самое, чего так боялась его мать.
Что заставило тогда Гая так стремительно сорваться с места? Плутарх объясняет это тем, что сенат повелел сменить войско в Сардинии, а консула оставил, «имея в виду, что долг службы задержит при полководце и Гая» (Plut. C. Gracch., 23). Но трудно поверить, что столь ничтожный повод имел столь грандиозные последствия. Видимо, причину следует искать не в этом. У Цицерона читаем интереснейший рассказ: «Гай Гракх, как пишет… Целий, рассказывал многим, что… ему во сне явился брат Тиберий и сказал, что хотя он и хотел бы помедлить, но ему суждена та же смерть, какой погиб сам Тиберий. И Целий пишет, что он сам слышал это от Гая Гракха прежде, чем он стал трибуном, слышали и многие другие» (Diu, 1,56). Когда Гай видел этот сон? Цицерон полагает, что тогда, когда искал квестуры. Мне кажется, скорее во время этой квестуры. Когда ему явился во сне призрак, все колебания его были кончены. И это последний штрих, делающий Гая подобным великим героям Лермонтова. Он знал, что над ним тяготеет рок, что он умрет во цвете лет, умрет смертью ужасной и позорной. Много раз с его губ срывались фразы, явно показывающие, как он верил в свою обреченность. Однажды он сказал народу:
— Если бы я захотел сказать вам и напомнить, что я происхожу из знатнейшего рода, что ради вас я потерял брата, что из всей семьи Публия Африканского и Тиберия Гракха не осталось никого, кроме меня и одного мальчика, и попросил бы, чтобы вы разрешили мне сейчас оставаться в покое, чтобы род наш не вырван был с корнем и чтобы от него осталась хотя бы какая-нибудь ветвь, не знаю, охотно ли бы вы отозвались на мои просьбы (ORF-2, C. Gracch., fr. 47).
Вот почему он так торопился, лихорадочно спеша нанести врагам смертельные удары.
А теперь вернемся к нашему рассказу. В то время Гай не был еще всесильным трибуном, но только членом комиссии по разделу полей. Триумвиры действовали всегда согласованно и были в союзе. Но надо отдать справедливость Гаю Гракху, он, по-видимому, никогда не сближался с Карбоном. Во всяком случае источники ничего об этом не говорят. Зато он очень сошелся со вторым триумвиром, Фульвием Флакком, который вскоре стал его лучшим другом. Этот беспокойный и безвольный человек вскоре совершенно подпал под влияние своего молодого друга, наделенного острым умом и необыкновенной волей.
131 год до н. э. был годом наивысшего торжества демократии[200] Папирий Карбон, признанный глава популяров, избран был трибуном. Рим кипел. Всех охватили мятежное беспокойство и лихорадочное возбуждение. Казалось, демоны революции все более и более овладевали людьми. Насколько велик был накал страстей, прекрасно показывает один эпизод, страшно поразивший квиритов. Цензором в тот год был уже знакомый нам Метелл Македонский. Вряд ли можно сомневаться, что этот суровый, властный человек был цензором строгим и требовательным. И вот он удалил из сената за какие-то неблаговидные поступки трибуна Гая Атиния Лабеона. Тот пришел в ярость и решил отомстить. Но он не привлек к суду своего обидчика, как сделал в свое время Азелл, оскорбленный Сципионом. Его месть приняла гораздо более страшную и причудливую форму. Пользуясь своей огромной властью, он велел поставить на Ростры треножник с горящими углями и совершил древний зловещий обряд, наложив проклятие на имущество Метелла и на него самого. А затем приказал сбросить его с Тарпейской скалы. К счастью, этот «безумный поступок трибуна»[201] не привел к роковым последствиям: вмешались другие трибуны и не допустили убийства (Cic. Pro domo suo, 123; Liv. Ep., 59).
Но опаснее всего был Папирий Карбон. Он бешено рвался к власти, сметая все на своем пути. Удивительное красноречие и умение управлять толпой делали этого демагога непобедимым. И вот на народном собрании он предложил закон, по которому народного трибуна можно переизбирать сколько угодно раз. Закон этот противоречил всему духу римской конституции. До этого ни одного магистрата никогда не переизбирали[202] Даже диктатор во время войны должен был сложить свои полномочия через шесть месяцев, независимо от того, выполнил он свою задачу или нет. Так что предложение Карбона должно было казаться опасным. Но в настоящий момент оно было просто гибельным. Сейчас, когда поднималась революционная буря, давать демагогам огромную власть на годы значило погубить Республику. Это понимали многие. Однако никто не отваживался выступить перед народной сходкой, «возбужденной бешеным трибуном» (Val. Max., VI, 2, 2). Но два человека решились. То были Сципион и его друг Лелий. Вот как рассказывает об этом сам Лелий у Цицерона:
«Какую лесть вливал недавно в уши народной сходке Гай Папирий..! Мы выступили против. Но ни слова обо мне. Лучше я расскажу о Сципионе. Боги бессмертные, сколько в нем было строгости, сколько величия!» (De атic., 96) Его речь, которую Ливий называет «суровейшей», представляла резкий контраст с льстивой, вкрадчивой манерой Карбона. Но странно — настроение народа внезапно резко изменилось. Квириты как завороженные слушали Сципиона. Карбону было ясно, что собрание склоняется на сторону его врага. Нужно было во что бы то ни стало помешать ему. И вот Карбон придумал способ, как одним ударом положить конец удивительной популярности этого человека.
Трибун прервал свою речь и среди воцарившегося молчания спросил, как относится Публий Африканский к убийству Тиберия Гракха. Это был замечательный ход. Любой ответ Сципиона должен был неминуемо погубить его. Если бы он сказал, как велели ему честь и совесть, что он одобряет это убийство, он разом потерял бы любовь народа. Если бы он испугался и осудил это убийство, это означало бы, что он публично отрекся от своих слов и убеждений. Мало того — от своих друзей, в первую очередь от Лелия, который ведь был в комиссии, судившей сторонников убитого трибуна. А влияние Сципиона зиждилось на его репутации, репутации незапятнанного человека. Впрочем, трудно было поверить, чтобы он решился перед лицом возбужденной толпы открыто осудить ее кумира.