Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рынок через площадь тянулся народ. Крестьянки с ягодами, собранными накануне в окрестных борах, сок сквозь корзинки сочился голубыми подтеками. Белесый парень-рыбак со связкой лещей на спине, толстых, гладких, с кровавыми языками жабер. Прогремела телега, в ящике крутились живые петушиные головы, гребни трепетали за спиной старика в картузе. Он пересек улицу, ориентируясь на запах сырой разбитой земли, нырнул в каменную арку Довмонтова города, и среди седых морщинистых стен, у островерхой башни увидел черный раскоп, мелкие лужицы воды среди обугленных бревен. Археологи, повязав головы косынками, спасаясь от солнца панамами и легкими шляпами, сидели на ящиках, стояли на коленях и большими ножами рыхлили землю.
Он стоял над обугленной ямой и сквозь палящее солнце, сквозь следы старинного неведомого пожара видел не черные бревна сгоревших срубов, а хрустящие свежие колья, жесткую зелень травы у ворот, красный цветок на окне. Видел крепкие печи с живым огнем, жаркие хлебы и быстрые руки, скрипучие кровати под пологом, глазастых ребятишек с деревянными куклами. Кто-то входит со стуком в дом, гремит на цепи медный ковш, капель звенит о бадью, и птица легкой тенью промчалась над крышей, а теперь только темная яма и гнилая земля на его башмаке.
Он двинулся дальше, туда, где морщинились стены кремля и виднелись шары собора. Вот и ворота, чешуйчатый блеск брусчатки, огромный собор, будто в небе подвесили белые простыни, они наполнились ветром, тихо гудят. Полые купола, казалось, стучали серебряными лбами. Среди крестов витали едва заметные смерчи стрижей. Сухая земля, шмель в цветке шевелится, девушка смотрит на него удивленно, и стая стрижей шумным комом сорвалась с крестов, со свистом прянула вниз, взорвалась синими брызгами и, вновь собравшись, унеслась в высоту.
Он стоял смущенный и бледный. Девушка улыбалась. В руках у нее был нож, которым она рыхлила землю, черная земля пристала к белому лезвию. Ее зеленоватые, дрожащие против солнца глаза отражали лопухи, цветное стекло, серебристо-дымные купола.
Он снова увидел ее вечером на танцевальной веранде. Она стояла у влажных перил с гладкой золотистой прической, большим ученическим бантом, стягивающим затылок, такая же яркая, как и утром, только тихая и серьезная. Толпа танцующих то скрывала ее, то опять становился виден ее бант, платье с черно-белыми кругами. Он следил за ней, волнуясь, пугаясь, что смоет ее сейчас и она навсегда исчезнет. Пробирался к ней ближе и вдруг почти безотчетно, почти против воли подошел, с упавшим сердцем поклонился молча и протянул для танца руку. Она подняла лицо, чуть нахмурилась, и он увидел, что глаза у нее, серые, мягкие от пушистых бровей, ресниц, вьющихся легких волос, а не те, остро-солнечные и зеленые, как утром. В них что-то промелькнуло, живое, веселое, она узнала его и протянула навстречу руку, узкую, загорелую, с голубоватыми темными жилками. Он отступил на шаг, толпа подняла их и закружила в своей пестроте по влажным доскам веранды.
Он не танцевал давно и теперь с наслаждением и робостью вел ее в кружении. Уже вечерело, и черная липа над верандой доцветала. В ней мягко горел фонарь, мотыльки выпадали из нее и снова взлетали к свету. Далеко над толпой блестел оркестр. И ему вдруг показалось, что все – и оркестр, и липа, и та, с кем он танцевал, – страшно чужие, далекие, из какой-то давнишней, не им прожитой жизни. И особенно она, ее бант, ее дышащая грудь и лицо – чужие, неведомые, навек не разгаданные, и неизвестно зачем он подошел к ней, посмел коснуться и теперь держит ее теплую, но чужую руку. Но оркестр играл, и они молча кружили в толпе.
«Как же так? – думал он, почти не слушая музыку. – Неужели все так просто? Поклониться сейчас и уйти, шагать по темным улицам, еще слыша музыку, и она еще будет стоять тут, под этой липой, и все люди еще будут кружиться, – этот франт с черной бабочкой, и та вон толстушка с перламутровой пуговицей, а меня уже тут не будет. Все распадется, и останутся две наши совершенно чужие жизни. И будут потом миллионы встреч, и другие города, и, быть может, войны и раны, все мои радости и падения, все слезы, поцелуи, болезни, все комнаты, столы, чаепитья, и все без нее. А у нее – те же поцелуи, слезы, болезни и дети, а потом морщины на этом чудном лице. И все без меня, будто ничего и не было, будто мы не танцуем сейчас и ее рука не лежит в моей!»
Эта возможность показалась ему такой странной, невероятной, и он подумал: «А ведь такая малость нужна, такая малость, чтобы не разрушить теперь этот танец, чтобы он имел продолжение, чтобы у нас все было вместе. Такая малость – одно только слово, любое!»
Легкий дурман огромного цветущего дерева наплывал на них. Глядя, как сквозь ее волосы светит в липе огонь, он, волнуясь, спросил:
– Скажите, как вас зовут?
– Аня, – сказала она.
– Аня? А меня Витя!
Она чуть усмехнулась, и он почувствовал, что тяжесть слетела с него, как вода с напоенного ливнем дерева. Стало легко и свободно.
– Что вы делали там утром среди лопухов, с этим огромным страшным ножом? – спросил он, радуясь легкости и свободе. – Кого-то подстерегали? А я набежал. Еще бы немного, и кровь пролилась.
– Вы, должно быть, испугались ужасно. У вас был такой вид, точно с вами случился обморок. Мне хотелось вас поддержать. Вы ножа испугались? – засмеялась она.
– Мне показалось, что собор на меня рушится.
– Как на богохульника?.. А я сижу на моем раскопе целыми днями, а купола ко мне сверху заглядывают, такие любопытные головы.
– Что вы откопали сегодня?
– А вот эту трубку. Взяла ее с собой поносить, – она раскрыла ладонь, протянула ему обломок красноватой глиняной трубки, прокопченной изнутри. – Я уже нашла в этой яме несколько трубок, и все прокопченные.
– Должно быть, в древности там находилась курилка и туда собирались куряки. Покуривали себе трубочки, мирно беседовали. А один раз повздорили, разбранились, покололи свои трубки и разбежались. Ведь могло так быть?
– Конечно. Я запомню эту вашу версию.
– Непременно запомните. Когда станете писать монографию «Курение в Древней Руси», или «Сорта древнерусского табака», или «Кольца табачного дыма как прообраз древнерусских архитектурных форм» – вы уж тогда меня не забудьте.
Она посмотрела на него пристально и серьезно и вдруг засмеялась, задрожав подбородком, колыхнув бантом, чуть запрокинув голову. И он почувствовал внезапное счастье, нежность к ее белой блеснувшей шее, к глубокому мягкому смеху и к этому банту, который, должно быть, пахнет солнцем, ее волосами, ее комнатой, книжками и тетрадками.
– А откуда вы сами, – спросила она, перестав смеяться, – псковский? Вижу, что нет. Зачем бродите по лопухам? Зачем собор на вас рушится?
– Тянет меня к этим растениям. Наверное, когда-то я был лопухом. А собор рушится оттого, что предки мои были еретиками. А приехал я из Москвы, почти без цели. Хотел псковские песни послушать. Тут есть одна деревенька Малы, а рядом с ней Броды, а еще рядом Хоры. Поют там чудесно.
– Вы собираете песни?