Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я знаю, что в этом и есть секрет подлинного таланта: зритель, слушатель, читатель – даже если он смотрит пьесу или читает книгу в тысячный раз! – должен волноваться, словно слышит и видит это в первый раз в жизни! Он должен трепетать от страстной надежды: «А вдруг сегодня конец будет новый, счастливый?» И только те писатели и актеры талантливы, которые умеют заставлять читателя и зрителя замирать в этом «а вдруг».
Дядя Миша был талантлив. Он был исключительно музыкален – пел, играл на рояле, сочинял безделушки-пьески для рояля; издатели покупали и печатали их. Помню его польку «Леночка», посвященную моей маме, выставленную в витринах музыкальных магазинов. Дядя Миша окончил юридический факультет и был на редкость красноречив. Дедушка Семен Михайлович говаривал: «Если я хочу отчитать Мишу за какое-нибудь несомненное его безобразие, я должен войти к нему в комнату, выговорить все, что у меня на душе, – и тут же уйти, не дав ему сказать ни одного слова, иначе через пять минут я буду верить, что никакого безобразия Миша не совершал, а если и совершил, то это было совсем не так, совсем не то и вообще это не было безобразием. А через десять минут я еще буду просить у Миши прощения за то, что посмел заподозрить его в чем-то дурном!»
Были у дяди Миши и несомненные литературные способности. Он писал стихи, слова для романсов, но, главное, – письма. Боже мой, какие письма умел сочинять дядя Миша! Над этими письмами люди хохотали, плакали, люди исполняли любую дяди Мишину просьбу, хотя бы самую трудноисполнимую! Однажды на каком-то пышном балу у его петербургских знакомых, за ужином, где шампанское лилось, словно из открытого крана водопровода, дядя Миша на пари с каким-то приятелем написал письмо своей мачехе, второй жене дедушки Семена Михайловича (которого в то время уже не было в живых). Мачеха эта, очень чванная, ни на миг не забывавшая, что она – генеральша, ее превосходительство, жила в Каменец-Подольске и своего пасынка Мишу ненавидела (думаю, что заслуженно, потому что и он терпеть ее не мог и причинял ей – в детстве и юности – тысячи неприятностей). Тут же, на балу, в присутствии всех гостей, дядя Миша написал ей письмо: он, дескать, дошел до последней ступени человеческого падения – он пишет это письмо в знаменитой петербургской ночлежке «Васина деревня», он голодает, он стоит с нищими на паперти; здесь, в ночлежке, он пишет ей, лежа на грязных нарах, среди пьяниц, бродяг, воров. Когда Миша читал вслух те места, где он описывал грязь, вонь, чужие пороки и свои страдания, то барышни, только что с ним вальсировавшие, плакали! На рассвете, возвращаясь домой с бала, дядя Миша опустил письмо в ящик… Письмо пришло в Каменец-Подольск и было доставлено с вечерней почтой; прием денежных переводов по почте и по телеграфу был уже закрыт до утра. Мачеха-генеральша всю ночь рыдала над этим письмом и еще затемно побежала на телеграф, чтобы срочно отправить дяде Мише 200 рублей! Одновременно она отправила ему телеграмму: «Умоляю вернуться на путь добродетели».
Дядя Миша долго носил эту телеграмму в бумажнике: «Вдруг в самом деле послушаюсь? Тогда эта телеграмма будет входным билетом на путь добродетели!»
Дядя Миша добр, иногда до безрассудства. Деньги – и большие – раздает направо-налево по первой просьбе, иногда незнакомым людям. Помню также случай, как соседская кухарка упала вечером с чердачной лестницы. Дядя Миша принес старуху на руках, положил ее на свою кровать и всю ночь просидел около нее, прикладывая ей компрессы. Утром он нанял карету, – чтоб спокойно везла, чтоб не трясло! – и отвез старуху в больницу. Старуха, прощаясь с Мишей, плакала: «Когда я молодая была, мажилось (грезилось) мне: повезет меня королевич в карете…»
Вот какой мой дядя Миша, брат моей мамы, и вот он неожиданно, без предупреждения, как снег на голову, нагрянул в этот вечер. Впрочем, иначе дядя Миша появляться не умеет!
В пять минут дядя Миша уже знаком со всеми, а главное – все в него влюблены. Такой уж это человек! Он дирижирует: «Гран рон!» – составляет круг из всех обитателей квартиры и гостей: Ивана Константиновича, мамы, Тамары, Лени, меня, Шарафутдинова и горничной Натальи. Он заставляет нас плясать невообразимые танцы. Он играет нам на рояле какие-то мелодии собственного сочинения. Потом поет романс Чайковского (я его тоже помню чуть не с рождения), и поет его так задушевно, так проникновенно, что все мы застываем там, где нас застигли первые ноты:
Спи, дитя мое, усни!
Сладкий сон к себе мани.
В няньки я к тебе взяла
Ветер, солнце и орла.
Улетел орел домой;
Солнце скрылось под водой;
Ветер, после трех ночей,
Мчится к матери своей.
Мы все, тесно обнявшись, сидим на диване: я – с мамой, Тамара и Леня обхватили за шею Ивана Константиновича, прильнув головами к его плечам. Шарафутдинов, стоя в дверях, грустно и растерянно приоткрыл рот, Наталья вытирает глаза уголком фартука.
Ветра спрашивает мать:
«Где изволил пропадать?
Али звезды воевал,
Али волны все гонял?» –
«Не гонял я волн морских,
Звезд не трогал золотых –
Я дитя оберегал,
Колыбелечку качал…»
Много слыхала я песен за долгую жизнь. И пели их хорошо – иногда лучшие певцы в мире. Но нет песни, которая бы так мучительно и сладостно волновала меня, как эта «Колыбельная». Может быть, оттого, что это была одна из первых песен, какие я слыхала в жизни. Или оттого, что дядя Миша пел ее так, как он делал все, – самозабвенно-талантливо… Даже и сейчас я не могу слушать ее без глубокой печали.
Но вот дядя Миша уже допел «Колыбельную» и, обведя глазами всех нас, притихших, всплакнувших, взволнованных, говорит – как всегда, без всякого перехода:
– А кормить гостей здесь не в обычае, что ли?
Тамара (кстати сказать, совершенно позабывшая свои горести), Наталья, Шарафутдинов начинают хлопотать по хозяйству, накрывать на стол. Мы с Леней пристраиваемся около взрослых. Леня смотрит на дядю Мишу с восторгом, как на какое-то волшебное видение. С той обостренностью чувств, какую дает искусство, я сейчас, после прослушанной «Колыбельной», смотрю на Леню и взволнованно читаю в его душе. Мальчик, видимо, давно тоскует об отце. Его отец умер так рано, что Леня его даже не помнит. Дедушка – Хованский – был, судя по всему, злой, раздражительный, спесивый брюзга. Бабушка Инна Ивановна была хорошая, милая, ласковая и грустная, но ведь бабушка – это не отец. Иван Константинович тоже ведь только дедушка… Два года Леня провел в кадетском корпусе, затертый в военной муштре, как во льдах… И вот он смотрит на дядю Мишу, на этого чужого человека, неожиданно ворвавшегося на несколько часов в его, Ленину, жизнь. Вот бы такого отца! Это Леня думает не словами, не мыслями, а чувством, всем сердцем! А я понимаю это потому, что дядя Миша разбередил мне душу своим пением. Сонная у человека душа, – через час-два я уже опять не буду понимать ничего, что происходит в окружающих меня людях, в их мыслях и чувствах.
В то же время я почему-то думаю о двух людях: о моем папе, в которого я верю больше, чем во всех, и об этом вот дяде Мише, чудесном дяде Мише, которого обожают все, и я первая. Я совершенно явственно вспоминаю, что эти двое никогда не казались мне дружными между собой. Не то чтоб они ругались, дрались или хотя бы ссорились, – ничего подобного, они всегда были ровно приветливы друг с другом. Но я только сейчас – вот именно сейчас, после песни, когда на душе так радостно и так хочется плакать светлыми, доверчивыми слезами! – только сейчас я понимаю, что папа и дядя Миша совершенно разные люди: то, что нравится дяде Мише, кажется нехорошим папе; а то, что любит папа, того не любит дядя Миша. Между ними всегда идет какой-то внутренний спор, ни на минуту не затихающий. Помню, когда умер дедушка Семен Михайлович, дядя Миша вдруг, на удивление всем, купил на свою долю дедушкиного наследства – имение! Папа тогда спросил дядю Мишу, – мы сидели за обедом, – спросил спокойно, ровным голосом: