Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я боялся к нему подойти, трупы они всегда такие сказочно неподвижные, в картине, в скульптуре больше жизни.
Я не верил, что его нет, что это не шутка, что он не встанет скалясь, не засмеется. Не верил, что больше не услышу его голоса, что не увижу, как меняется выражение его лица. Что это последний предел, за которым, дальше, с ним ничего не будет. Никакого нового дня.
Я курил и глядел на него издалека – легонький скелетик под байковым одеяльцем (он все время мерз, просто все время). Мне казалось, я даже знал, когда это случилось. Может, я выходил из магазина и, холодея, почувствовал его смерть, может, я все-таки услышал последний удар его сердца.
Я не плакал, но горе мое было безмерным. Мы все-таки очень связаны с нашими родителями, и правильно говорят, что кровь не вода. Само существование мое было им обусловлено и подготовлено, и, в конце концов, именно отец сделал меня тем, кто я есть.
Он не хотел, чтобы я был с ним в смертную минуту, не хотел, чтобы это осталось со мной на всю жизнь, и в этом смысле, господи, он всегда был хорошим отцом.
Сигарета уже догорела, столбик пепла держался каким-то чудом, я не шевелился. Чтобы заставить себя делать хоть что-то, я думал о том, как отец лупил меня. Это да. Смертным боем он меня бил.
Но вспоминалось ярко почему-то только хорошее. Как он рассказывал мне что-то или чему-то меня учил, как приезжал праздничный, пахнущий большим городом, когда я был маленький, как гладил меня по голове и как смеялся над моими шутками. А главное, оказалось, внезапно, только после его смерти, что хорошего у нас было немало.
Я весь заледенел. Вместе с его смертью пришла и старая тоска по маме, полоснула меня снова, как в первый раз. Я понимал, что теперь остался один. Понимал я, и что моя очередь умирать – следующая. Я уже не мог беззаботно смотреть на мир, не примериваясь к тому, какой будет моя могила.
И я жалел его, боже ты мой, он не заслуживал такой боли, такой печали, такого ужаса перед жуткой, вечной ночью, которая для него уже наступила.
А за окном светило солнце, и я подумал, что утром умирать страшнее – весь день впереди. День, который можно было прожить.
Ночь – естественное время для смерти, я как-то читал, не поручусь, правда ли это, что большинство людей дотягивают до ночи. Если это так, то, наверное, они хотят себя обмануть, принять смерть за сон. А ночь будет очень долгой.
Я закурил еще одну сигарету, комната наполнялась едким табачным дымом, за ним отец казался призраком, в нем, конечно, уже появилось что-то макабрическое, киношно-восковое. Я щелкнул зажигалкой и держал ее под ладонью, пока боль не стала невыносимой. Потом я позвонил в скорую (нельзя же сразу в морг, как-то цинично) и пошел за деньгами.
К тому моменту, как мне его вернули, я потратил последние деньги на гроб. Остался буквально без гроша в кармане, работать-то в ближайшее время я не собирался. Хорошо, думал я, хоть еда на неделю у меня будет. Обхохочешься.
Я сам его переодел в хороший костюм, с галстуком даже. Первую ночь мы должны были провести вместе. Это нужно, чтобы попрощаться. Чтобы запомнить, как он выглядит, в отпущенное время поцеловать его и прикоснуться, потому что тело его исчезнет, перестанет существовать как целое.
Уложил папашку в гроб, поставил его посреди комнаты, на стульях устроил, и сам сел рядом.
У него было такое выражение лица, какого я никогда прежде не замечал. Отец стал вдруг очень похож на дядю Колю. Природное возобладало в нем над социальным. Исчезло все свойственное именно отцу, его особое выражение, остались черты семьи, чистые гены, анатомия его лица. Именно эта обезличенность пугала меня больше всего. Смотришь на него, и уже невозможно сказать, что это был за человек.
Всю ночь я не смыкал глаз, смотрел на его лицо, старался запомнить все это сложное, неповторимое соотношение черт. Мы были очень похожи, господи, я видел это как никогда ясно.
Я глядел на него, уставал, затекала спина, шея, мне хотелось зевать, я нюхал кокаин, курил, отходил поссать и все такое, в чем и заключается жизнь, а отец лежал, ему ничего не было надо.
Отвернувшись, я тайно надеялся, что не застану его в том виде, в котором мой взгляд его оставил. И всегда заставал.
Утро было невыносимым, невозможным. В пять, когда горизонт только чуточку просветлел, позвонил Мэрвин, спросил, приехать ли ему.
– Нет. Пока я не доем, не надо. Потом. Может, мне нужна неделя. Не знаю.
– Понял тебя. Это личное. Если будет нужна помощь, позвони, ладно?
– Ага.
В десять утра позвонила Эдит, и все повторилось.
Потом – Маринка, Андрейка, Алесь. С ними (кроме Алеся, конечно) договориться было значительно труднее. Они не понимали, почему мне нужно столько времени, почему я не хочу все организовать как надо, у них был миллион вопросов. А я вообще без сил, никаких ответов.
Должно быть, они подумали, что я сошел с ума. Может, Мэрвин и Алесь на них как-то повлияли. В любом случае, меня никто не беспокоил.
Утром я наскреб мелочь, лазая под кроватями, исследуя полки на стеллажах, и пошел в строительный магазин. Там я купил топор. Я мог справиться и обычным кухонным ножом. Зверики сильные, все, без исключения. Мог бы справиться, да ну его. Я хотел, чтобы все было быстро и удобно. Я хотел это выдержать.
Мне нужно было съесть все. Я впервые понял (никогда не задумывался), почему отец целовал мамкины зубики, один за одним. Потому что он раскроил ей череп и вытащил мозг.
Такая вот правда.
И впервые выяснилось, сколько он для меня сделал. Тогда то, что осталось от моей мамки, выглядело как кусочки сырого мяса на прилавке. А глаза, мозг, соски, кожу, волосы – все это съел он. Мне досталась, можно сказать, лакированная картинка. Приукрашенная версия реальности.
Я расплакался, когда занес над ним топор. Только тогда до меня дошло, что в каком-то смысле я вижу отца в последний раз. Я закрыл глаза, но слезы текли и текли, как у девчонки, в носу шумели сопли.
– Нет, – сказал я. – Пожалуйста, я же не могу.
Но так делали все крысы до меня. И так будут делать после меня. Однажды мой