Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Макиавелли слегка тронул Микеланджело за локоть, тот дрожащей рукой поспешно поставил свой кубок на стол.
— Что делают Бентивольо и остальные? — спросил с жадным любопытством Макиавелли.
Бентивольо! Как прозвучало это знакомое имя! Словно пчела, кружащаяся в знойный день вокруг головы. И целый рой воспоминаний. И остальные…
Болонцы стали рассказывать. Теперь синьоры Бентивольо горько жалеют, что не послушались папских призывов и вовремя не выступили… Да, кажется, они вообще не рады победе лиги и папы, так как войска дона Сезара подозрительно движутся в сторону города, никогда не перестававшего быть леном церкви. А ключи!
Таинственно понизив голос, купец взволнованно продолжал. Командующий войсками Асдрубале Тоцци предал город из-за измены жены, и кондотьер кардинала Сезара, Оливеротто да Фермо, увез оттиски ключей, потому что это он выследил любовника жены Тоцци — монны Кьяры из славного рода Астальди… Но до сих пор неизвестно, кто был этот любовник. Тоцци первым делом убил жену, да так страшно, как в Болонье не наказывали еще ни одну женщину: он отдал ее на растерзание приведенному из тюрьмы вурдалаку, человеку, который превратился в волка и перегрыз белое горло монны Кьяры, прекраснейшей женщины в Болонье, белое горло с черным змеиным ожерельем… И говорят, это было так страшно, что молодой Оливеротто, державший скрещенные меч и свечу, тоже пронзил вурдалаку горло и, воспользовавшись суматохой, скрылся с ключами, которые дал ему Тоцци в награду… А в это время служанка Тоцци, безобразная уродина, боясь за свою жизнь, позвала стражу и все рассказала синьорам о ключах, — она давно следила за хозяином… Так что в ту же ночь, сейчас же вслед за убийством жены, Тоцци был заключен в тюрьму и не имел времени убить любовника, а назвать не захотел… Он ведь любил жену, очень любил, и хоть убил ее, а не хотел марать ее память, оттого что, может быть, любовник ее был незнатного рода, не дворянин, не патриций…
И еще той же ночью над Тоцци состоялся суд, сообщили купцы. Его судили за убийство жены, за связь с колдуном и за измену городу. Он жаждал смерти и рвался к плахе, потому что душа его изнемогла и он не хотел больше жить. Но судьи понимали, что плаха — не наказанье для этого воина, которому чужд страх смерти, и к тому же в военное время не следует смущать народ казнью военачальника, изменившего городу и не устыдившегося отдать свою жену вурдалаку. Поэтому его приговорили к in pace. Но Асдрубале Тоцци, не ожидавший этого, закричал не своим голосом, а потом, вспомнив Дамассо Паллони, последовал его примеру: кинулся к стене и размозжил себе голову, так погиб Асдрубале Тоцци с Сицилии, главнокомандующий болонских скьопетти.
— Ужас обуял город, — рассказывал купец. — Все были в таком страхе, что живописец Лоренцо Коста из Феррары, придворный художник синьоров Бентивольо, — он как раз писал тогда алтарный образ "Последней вечерни" для нашего храма Сан-Джованни-ин-Монте, пользуясь этим двуногим тигром, вурдалаком, как моделью Иуды, — словно помешался. С воплями бегал он как одержимый по городу, пока его не схватили, и после этого он долго лежал больной, в жару. А потом разодрал, уничтожил свою картину. А говорят, это было лучшее его творение, мастерская работа, будто до сих пор ничего подобного не было создано во всей Италии. Такая вещь создается раз в столетие, произведение высокое, гениальное, а он его уничтожил, понимаете, разодрал и сжег — из-за того адского лица, не хотел, чтоб оно осталось здесь, на этом свете, не хотел знать свое гениальное творение из-за этого лица…
Микеланджело встал, смертельно бледный. И, не говоря ни слова, ощупывая вытянутыми руками пространство впереди, как слепой, вышел из трактира.
В ту ночь он пришел к Аминте и спал с ней.
Сумрак среди чужих вещей, сумрак без ласкового шороха надвигающегося вечера. Тьма крадется, как убийца, по улицам, среди дворцов, среди голых, твердо возвышающихся стен, мимо оббитых или невредимых статуй времен Августа и Траяна, среди домов, из которых каждый — надежная крепость. В свете факелов проплывают в сумерках носилки священнослужительской куртизанки, словно позолоченная лодка по волнам. Они завешены тяжелой парчой, но еще так душно, что занавеси отдернуты, и девичьи глаза и губы улыбаются толпе студентов, которые приветствуют ее воздушными поцелуями и учтивыми поклонами. Несколько голодных оборванцев, отставших от войска, сблизили свои крысиные физиономии, тихонько совещаясь о том, как разделить между собой отдельные улицы на предмет ночных заработков с помощью кинжала. Грязь прыскала из-под копыт баронских коней, чьи хозяева ехали играть во дворец Мерканте. Папские солдаты светили фонарями и плошками на статую Пасквино, а командир, сквернослов, разбирал новые поносные надписи, написанные на ней за сегодняшний день, — нет ли среди них чего насчет его святости, — и обнаружил столько, что даже сам встревожился. Молоденькая девушка с задорными глазами, стоя перед трактиром, зазывала внутрь. Ватага молодых художников прошла по улице с одним факелом, приставая к вечерним прохожим. Солнце быстро заходило. Тьма окутала высокие башни Трастевере, легла в сады на Яникуле, застлала кровли дворцов Орсини, Сан-Марко, Нардини, Каффарели и колонну Марка Аврелия. Луна стала поливать серебряным светом сперва стену Колизея и сторожевую башню Конти. Рим потонул во тьме. На Лунгаретте зажглись фонарики иллюминации, от Порто-Сан-Спирито понеслись крики, звуки труб, выклики, топот копыт. Это герцог Гандии, любезнейший сын его святости, со своей свитой из шестидесяти дворян, возвращался в город. Факелы свиты бежали во тьме, словно ручей огня, ко дворцу Борджа, но тьма все сгущалась, она покрыла район Понте, район Парионе, район Сан-Эустакио, Аренуло, Сан-Анджело, Пиньо, Кампителли и все остальные. Тьма, непроглядная тьма.
На римские улицы вышли убийцы и стражники.
Чердачную каморку во дворце Рафаэля Риарио, кардинала от Сан-Джоржо, на Кампо-деи-Фьоре, ярко освещали несколько свечей в подсвечниках, стоящих среди кусков черствого хлеба и мисок с остывшей кашей на грубом, ободранном столе. Сидя на низком дубовом сундучке, сжав руки между колен, Микеланджело глядел на маленького человечка, совершенно лысого, вертевшегося перед ним, восторженно рассматривая картон с рисунком, изображающим стигматизацию святого Франциска.
— Гляжу и диву даюсь, — тараторил человечек. — Ком к горлу подкатывает. Ты в самом деле нарисовал это для меня, флорентиец? Такая вещь в алтарь прямо просится! Тогда мой дорогой святой Франциск заговорит со мной…
Микеланджело устало улыбнулся.
— Ты не идешь спать, Франческо? — спросил он.
— Спать? Сейчас — спать? — обрушился на него человечек. — Ложись, а я еще понаслаждаюсь твоим дарованием, да и нет у меня столько времени, как у тебя, я должен ждать, когда от нашего хозяина вернется патер Квидо, прелат Святой апостольской канцелярии; он хочет, чтоб я его еще побрил. Ах, Микеланджело! Ты художник не мне чета, я должен это по справедливости признать, не мне чета, я бы нипочем такой вещи не смог нарисовать!
Микеланджело встал, зажег еще одну свечу и, сев за стол, принялся писать своим четким, красивым почерком письмо. А человечек забегал по комнате, без конца тараторя и соображая, куда бы повесить картон. В конце концов он остановился перед своей постелью, стоявшей против постели Микеланджело, и, приложив картон к выбранному им месту на стене, воскликнул: