Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты, проклятый божий сын распроклятого монаха! – кричал он, переполненный восторгом.
Но монах, обхвативший за шею своего спасителя, даже не расслышал отвратительное богохульство сквозь слезы облегчения.
Потом они резко остановились на обочине, заслышав звуки винтовочных выстрелов, раздававшихся откуда-то из-за деревьев перед ними, где виднелись две фабричных трубы. Милиционеры, едущие в автомобиле позади них, остановились вслед за ними и приготовили оружие. Они также слышали звуки стрельбы. Несколько человек отправились вперед выяснить, что происходит. Сент-Экзюпери вспомнил о том, как год назад он ехал вечером по проселочной дороге в Провансе. За поворотом, в вечерних сумерках, он увидел деревню, сгрудившуюся вокруг крытой черепицей колокольни церквушки. «Я сел на траву и наслаждался этим тихим и спокойным моментом мира, когда внезапно ветер донес до меня звук похоронного колокольного звона. Этот звук поведал мне, как завтра сморщенная, увядшая, выполнившая всю выпавшую на ее долю работу жизнь останется лежать в этой земле. И эта заунывная музыка, смешанная с ветром, казалась мне наполненной не отчаянием, а осторожной и чуткой радостью. Этот колокол, отмечавший крещение и смерти одним и тем же голосом, объявлял переход от одного поколения к другому, всю историю человеческого рода. Даже над этими скромными останками он праздновал жизнь, и я чувствовал только большую нежность, вслушиваясь в помолвку бедной старой женщины с землей. Завтра впервые она заснет под королевской мантией, вышитой цветами и поющими сверчками».
Мечтания Сент-Экзюпери были грубо прерваны возвращением милиционера. Какую-то девушку схватили и застрелили на глазах у ее братьев. «Как до ужаса просто!» – подумал Сент-Экс. Позже, описывая этот сравнительно банальный инцидент (что означала тогда одна жизнь среди сотен, тысяч жизней, по которым таким же образом прошлись косой?), он добавлял: «События человеческой жизни, несомненно, имеют две стороны: драмы и безразличия. Все меняется от того, с какой позиции взглянуть на происходящее – как на историю личности или вида в целом…
И в этом, возможно, лежит объяснение мрачных и суровых серьезных лиц тех крестьян, которые, чувствуется, вовсе не расположены творить весь этот ужас, но которые, тем не менее, вернутся к нам через мгновение, уничтожив свою жертву, довольные осуществлением своего суда, крайне безразличные к молодой девушке, наткнувшейся на свою смерть, пойманную и убитую, поскольку она стремилась убежать, и теперь лежавшую в зарослях с полным крови ртом».
Такое противоречие изводило Антуана еще со времен «Ночного полета», и, как он теперь признавался, «я не могу разрешить его. Ибо величие человека не составлено из единственной судьбы отдельной особи: каждый индивидуум – империя.
Когда галерея шахты проваливается, похоронив отдельного шахтера, жизнь сообщества временно приостанавливается. Товарищи, дети, женщины в отчаянии стекаются к конторе, а спасатели тем временем под их ногами кирками разгребают землю. Зачем? Спасти единицу в толпе? Чтобы вызволить человека, как стали бы откапывать лошадь – взвесив на весах пользу, которую она еще сможет принести? Десять человек могут погибнуть при этой попытке, но это дрянной счет потерь и пользы… Поскольку происходящее – вовсе не вопрос спасения одного термита в термитнике, но вопрос совести, вопрос империи, чья важность несоизмерима ни с чем».
Тем вечером, вернувшись в Барселону, Сент-Экзюпери смотрел вниз из окна квартиры друга на монастырь, подвергшийся обыску. Потолки были разрушены, а стены зияли отверстиями, так чтобы можно было вырвать самые сокровенные его тайны. Но где эти тайны теперь? Это напомнило Антуану, как он когда-то ковырял термитники в Парагвае, чтобы посмотреть, как они устроены внутри и что там происходит. «И несомненно, для победителей, разрушивших этот крошечный храм, он был всего лишь термитником. Внезапно открытые свету пинком ботинка солдата молодые монахини беспорядочно носились туда-сюда вдоль стен, и толпа не чувствовала их драмы.
Но мы – не термиты. Мы – люди. Законы места и числа неуместны в применении к нам… Больной раком, разбуженный ночью, – центр человеческого страдания. Единственный шахтер может стоить смерти тысячи других. Я не могу, когда это касается людей, манипулировать этой отвратительной арифметикой… Молодая девушка, застреленная вместе с братьями? Нет, не смерть заставляет меня дрожать. Она воспринимается как наслаждение, когда она связана с жизнью; и я люблю думать, что в монастыре смерть отмечается как праздничный день… Но эта чудовищная беспамятность – качество человека, эти алгебраические оправдания – то, что я не могу принять.
Люди больше не уважают друг друга. Бездушные полицейские, они расшвыривают мебель на все четыре стороны, едва ли осознавая, что они уничтожают целый мир. Здесь существуют комитеты, приписывающие себе право произвести чистку по критериям, которые, два или три раза измененные, не оставляют ничего после себя, кроме трупов. Здесь, во главе своих марокканцев, стоит генерал, который предает целые поселения забвению, и его совесть спокойна, как у пророка, сокрушающего ересь. Здесь людей застреливают так, как рубят деревья в лесу. В Испании толпы находятся в движении, но личность (отдельная вселенная) напрасно взывает о помощи из глубины шахты».
* * *
Как очевидно из тона его статей, Сент-Экзюпери вернулся домой глубоко потрясенный увиденным, но и свою собственную страну он нашел еще более разделенной и глубже запутавшейся, чем когда-либо. Левые, еще вчера с позиций пацифизма категорично и решительно осуждавшие попытки наращивания военного потенциала и «торговлю войной» воротил военно-промышленного комплекса, теперь так же воинственно требовали вооруженного вмешательства в конфликт в Испании. Луи Арагон, когда-то сюрреалист, высмеивавший патриотизм и поносивший французский флаг во имя пролетарского интернационализма, теперь внезапно принялся возвеличивать военные и патриотические достоинства. Андре Мальро, летавший в Мадрид, когда Сент-Экзюпери находился в Барселоне и провинции Лерида, не только призывал к вмешательству – он активно планировал республиканское нападение на удерживаемую мятежниками провинцию Овьедо.
Католическая интеллигенция оказалась не меньше перепутана и разделена на «представителей правого крыла», подобных Шарлю Морра, Анри Массису, Андре Руссо, Тьери Мольнье и философу Габриэлю Марселю, когда-то подписавшему манифест, поддерживающий нападение Муссолини на Абиссинию от имени «защиты Запада», и «представителей левого крыла», подобных Франсуа Мориаку, Жоржу Бернаньосу, Эммануэлю Мунье и Жаку Маритену (все, без исключения, из числа стойких католиков), не могла поддержать «Христианский крестовый поход» Франко. Даже руководство Народного фронта было раздроблено пополам на «активистов – таких, как друг Антуана Пьер Кот, снова министр авиации и всецело стоявший за вмешательство, и «занявших выжидательную позицию», например Ивон Дельбо, министр иностранных дел.
Поскольку ничегонеделание в целом легче, чем выполнение какой-либо задачи, особенно связанной с риском, Леон Блум (этот «Стендаль, уклонившийся в политику», как его назвал французский историк Жак Шастене) выбрал более легкий путь. Последовав примеру британцев, он объявил политику невмешательства. И хотя его симпатии были, очевидно, на стороне республиканцев, он палец о палец не ударил, чтобы помочь им. Он пришел к власти, чтобы добиться улучшения жизни для французских рабочих, и не собирался отклоняться от этой существенной цели на беспокойные события за Пиренеями. Больно видеть, как Испания истекает кровью, но если это цена, необходимая, чтобы Франция осталась незапятнанной, значит, так надо.