Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, хорошо! Хорошо-то оно как выходит!
— Прощайте-с… друг сердешный, — Александр Степаныч нежно-нежно посмотрел на Федора Михайловича и пошел к другим больным. Так он обошел всю палату и вышел в соседнюю комнату, где находился приемный покой и делали перевязки и операции.
Федор Михайлович долго провожал глазами удалявшуюся сутуловатую фигуру фельдшера и его седеющий затылок.
— Экой милый человек! — думалось ему. — Ведь вот нашлася и тут, в этом смраде, достойная душа.
Новые впечатления: госпитальная палата для решенных арестантов и подсудимых, удушливый запах, зеленые деревянные койки с полосатыми чехлами на них, жбаны с квасом, стоявшие у больных под столиками, толстое госпитальное белье, чулки, колпаки и туфли, и этот удивительный фельдшер с «Замогильными записками Пиквикского клуба», и его простая и мягкая речь — все это было для него так живо и необычайно. Он забыл и о себе и о своей болезни и даже о том, что рядом с ним лежат еще более несчастные люди, чем он сам, цинготные и чахоточные, и весь ушел в просторы новых поднявшихся в нем чувств.
В эту самую минуту за стеной послышался стук и шум. Больные строго и сосредоточенно замолчали и прислушались.
Через дверь, неплотно закрытую, слышны были чьи-то медленные и тонкие стоны, вдруг превращавшиеся в короткий и бессильно обрывающийся крик, словно где-то долго и упорно резали тяжелое железо.
Федор Михайлович напряг свой слух и ясно различил человеческий стон.
Он посмотрел на лежавшего рядом больного, потом на другого и на третьего и понял, что и те догадались. Он задрожал и, соскочив с койки и набросив бурый халат, подбежал, звеня кандалами, и приник к двери. Слегка и неслышно он приоткрыл ее.
— А-а-а!! — раздалось еще громче протяжное стенанье, и Федор Михайлович увидел, как фельдшер, в халате и очках (он узнал Александра Степаныча), прикладывал к спине лежавшего человека мокрую простыню, окунув ее сперва в ведро с мочой.
Человек снова вскрикнул и затрясся, бессмысленно болтая руками поверх спины.
В то же время, как Александр Степаныч вторично уже приподнял простыню, Федор Михайлович заметил сине-багровую спину с болтавшимися кусками кожи и мяса.
В глазах у него помутилось. Он хотел было вскрикнуть, но в горле захватило дух, так что на мгновенье он как бы замер, закрыв даже глаза. Но тотчас же схватился снова, и из груди его вырвался исступленный и умоляющий крик:
— Детушки, детушки! Родные! Спасите его! Спасите несчастного!
Кто-то подбежал с той стороны двери и с силой захлопнул ее. Федор Михайлович, почти шатаясь, воротился к койке и припал к подушке.
Вся палата замолкла, задумалась над происшедшим и стала обсуждать:
— С Зеленой улицы принесли, стало быть.
— Видно, совсем из ума вышибли человека.
— Знамо, не одну тысячу вели под палками.
Зеленая улица была близко от военного госпиталя. Потому она называлась Зеленой, что на ней производили экзекуции, проводили сквозь строй арестантов и солдат, а тальниковые палки, которыми били по спине прогоняемого, бывали выкрашены в зеленую краску. Высшим наказанием считалось 12 тысяч палок. Эта порция называлась удивительно простым словом «полняк». Ходила среди ссыльных легенда о том, что где-то, чуть не в Петровском заводе, за Байкалом, сыскался каторжный по фамилии Жигов, который вынес все 12 тысяч и остался жив (надолго ли, впрочем, никто не знал…). Говорили о некиих богатырях, которые прошли по шесть и по восемь тысяч палок или розог (последние считались гораздо жесточе и сильнее), и хоть с поломанными ребрами и изуродованной кожей, но продолжали жить, порождая о себе особо почтительное мнение и слухи. Обычно же более четырех тысяч редко кто выдерживал, сваливаясь после тысячи, иногда двух-трех или замертво, или в полном бессознании. Часто бывало и так, что после пятисот ударов или тысячи обреченный падал без чувств, как подкошенный, — тогда давали ему передышку, пусть, мол, очнется, и уж через час или два гнали вторую тысячу с обычными прикриками экзекуторов офицеров:
— Катай его! Жги! Сажай! Обжигай!
Если кто из солдат ослаблял удар, поручик набрасывался на него с ревом и ударами по затылку:
— Я тебя научу, скотина, как службу исполнять! Я тебя самого палками забью! Ну, жги!
И солдат, сам отупев и озверев, «жег».
Первая тысяча, говаривали, сыпалась по коже, вторая шла уже по ребрам, третья пускала искры из глаз, а четвертая — это уже были острые ножи в самое сердце. Про пятую и последующие ничего не говорили, так как, видимо, их не с чем было уж и сравнивать и не хватало слов.
Ночью Федор Михайлович не мог уснуть. Все слышались ему барабанная дробь, неистовые крики и стоны и бульканье в ведре выкручиваемой из простыни крови и мочи. Чьи-то острые глаза с налившейся злобой и хищными угрозами мерещились ему сквозь ряды поднятых кверху ружей, и под ними метался, как загнанный зверь, человек с голой спиной. В полузабытьи он вскрикивал:
— Детушки! Детушки! Спасите несчастного! — и тянулся руками куда-то вверх, стараясь отыскать Александра Степаныча и просить у него защиты.
Александр Степаныч выходил из широких острожных ворот и неторопливыми шагами приближался к нему с каким-то бумажным свертком в руке. Бумага медленно и тихо разворачивалась и шуршала, и все это было странно похоже на то, будто выжимают кровь из простыни. «Презанимательная история, — слышались мягкие и ласковые слова Александра Степаныча, — «Замогильные записки Пиквикского клуба», — и толстый том «Отечественных записок» с шумом падал в руки Федора Михайловича. «Хорошо!» — восклицал он, глядя в лицо Александра Степаныча. Лицо фельдшера было прозрачное и стыдливое. Но Федор Михайлович полюбил это лицо, и висящие на носу очки, и смятую в кулачок, совершенно неудавшуюся бороденку. Федор Михайлович остановился в своих мыслях и словно силится что-то вспомнить… Что-то он внезапно забыл, что-то весьма и необычайно важное и даже до самозабвенья радостное… что-то могущее возвысить из бездны и воскресить из беспробудного мрака. Он мучительно напрягает память, перебирая недавние слова, ловит ускользающие мысли и вдруг наскакивает… «Звезда-то! Звезда, Александр Степаныч! Вы пообещали-то з в е з д у». Александр Степаныч нежно и умилительно смотрит и молчит. Губы не шевелятся, и только глаза поблескивают тихим, одиноким и успокаивающим огоньком: какая-то надежда словно теплится в них, навевая беспечальный сон. Федору Михайловичу жарко. Он раскрыл глаза и видит: впереди тускло горит ночник. В углу у двери кто-то равномерно ходит взад и вперед, а за железной решеткой окна стучит и стучит свежий, мглистый предутренний дождь.
Есть, есть люди на