Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетушка Анна, Дуня, дедушка Кондратий и приемыш поспешили исполнить его волю.
Пять минут спустя Глеб лежал на лавке, устланной соломой.
Голова Глеба, приподнятая свернутыми полушубками, была обращена по его просьбе к окну.
Взглянув на исхудалое, изнеможенное лицо своего мужа, на его руки – когда-то мощные и крепкие руки, похожие на ветвь старого вяза, но высохшие, как щепки, и безжизненно сложенные на груди, тетушка Анна вдруг зарыдала.
Старушка не могла дать себе отчета в своих чувствах: она не объяснила бы, почему рыдание вырвалось у нее теперь, а не прежде; тут только поняла она почему-то, что уже не оставалось малейшей надежды; тут только, в виду смерти, осмыслила она всю силу пятидесятилетней привязанности своей, всю важность потери.
– Полно, старуха, – сказал Глеб, находившийся, вероятно, под влиянием одних мыслей с женою, – перестань убиваться; надо же когда-нибудь умереть… все мы смертны! Пожили пятьдесят годков вместе… Ну, пора и расставаться. Все мы здесь проходимцы!.. Расстаемся ненадолго… Скоро все свидимся… Полно!..
Голос Глеба был спокоен и вполне отвечал спокойному выражению лица его. Последняя искра надежды на выздоровление погасла уже в душе его: он сознавал теперь близкую свою кончину. В последних два дня старик помышлял только о спасении души своей; он приготовлялся к смерти; в эти два дня ни одно житейское помышление не входило в состав его мыслей; вместе с этим какая-то отрадная, неведомая до того тишина воцарялась постепенно в душе его: он говорил теперь о смерти так же спокойно, как о верном и вечном выздоровлении.
– Полно вам убиваться!.. Что обо мне плакать-то! Мое дело решенное. Лучше о себе подумайте, – продолжал Глеб (жена его, Дуня, приемыш и дедушка Кондратий окружили лавку), – о себе, говорю, подумайте: оставляю вам немного… Ты, жена, не больно изъянься на мои похороны: мертвому немного надо; похорони, как хоронили, примерно, свата Акима, так и меня похорони… Положи только тело мое в Сосновку: хочу лежать подле покойных малых деток своих и сродственников… Там меня положи. Образ отпусти со мной тот, в серебряной ризочке, что Ваню-то благословляли… Это последняя моя воля… Окромя этого образа все вам оставляю. Живите, как при мне жили; жил я, как жили отцы мои и деды, и вы тому следуйте… Не оставил меня господь, и вас тогда не оставит!.. Проживете с мое, и вас сподобит умереть спокойно. В одном только отказал мне творец милосердый, – подхватил со вздохом старик, – не привел… не дал в последний раз наглядеться… на… Ваню… Не забывай его, смотри, жена!.. Не забывайте и все его!.. Мил был он моему сердцу, любил я его… Супротив всех других любил… Приведет вам господь увидеть его… Передайте ему мое родительское благословение, навеки нерушимое. Умирал старик, скажите, – умирал, его, милого детища, поминаючи… Так и скажите ему!..
Тут голос Глеба, до той минуты ровный и спокойный, как словно оборвался; он закрыл глаза и замолк.
Тетка Анна и Дуня плакали навзрыд. Дедушка Кондратий давно уже не плакал: все слезы давно уже были выплаканы; но тоска, изображавшаяся на кротком лице его, достаточно свидетельствовала о скорбных его чувствах. Один приемыш казался спокойным. Он стоял, склонив голову; ни одна черта его не дрогнула во все продолжение предшествовавшей речи.
– Гриша, – сказал неожиданно Глеб, – ты, Гриша, заступишь теперь мое место, будешь жить все одно, как сын родной в дому… Исполни последнюю мою родительскую волю: не оставляй старуху, береги ее, все одно что мать родную… Мы берегли тебя смолоду, растили, поили, кормили, как родного детища, – должон это помнить. Коли оставишь ты ее, не будет тебе моего благословения!.. Не будет также моего благословения, коли не станешь соблюдать жену свою, не станешь почитать тестя… Как меня слушал, так и его слушайся; почитай его, все одно как отца родного… А это, что вот приятели смущать будут, этого ты не слушай!.. Это, значит, враг путает! Приятели на один час, родные – на всю жизнь… их почитай и слушай!.. Ты уж не малолетний: сам должон видеть, что хорошо, что худо. Не послушаешь меня, отыму благословение!.. Востоскует душа моя, что оставил злодея в семье своей. Господь от тебя откажется, и не будет тебе тогда никакой радости в жизни!.. Смотри же, Гриша, веди себя крепко, живи по закону… Смотри же, не обмани меня! Ты вся моя надежда теперь… Окромя тебя и Вани, нет у меня… окромя вас, нет других детей! – заключил Глеб, причем на лице его изобразилась вдруг тоска.
Он, очевидно, хотел еще что-то прибавить, но дедушка Кондратий, догадавшись, вероятно, о чем пойдет речь, поспешил предупредить его.
– Полно, Глеб Савиныч, – сказал он, – полно, слободи ты свою душу… Христос велел прощать лютым врагам своим… Уйми свое сердце!.. Вспомяни и других детей своих… Вспомяни и благослови Петра и Василия.
Лицо Глеба мгновенно приняло строгое выражение, лоб покрылся морщинками, седые брови нахмурились.
– Помилуй их, Глеб Савиныч, – продолжал дедушка Кондратий.
– Батюшка, помилуй! – рыдая, воскликнула Анна.
– Глеб Савиныч! – подхватил отец Дуни. – Един бог властен в нашей жизни! Сегодня живы – завтра нет нас… наш путь к земле близок; скоро, может, покинешь ты нас… ослободи душу свою от тяжкого помышления! Наказал ты их довольно при жизни… Спаситель прощал в смертный час врагам своим… благослови ты их!..
– Прощаю всем врагам моим, какие у меня были… им прощаю… прощаю наравне с другими, – сказал Глеб.
– Этого мало, Глеб Савиныч! Они дети твои: должон благословить их!..
– Нет, они мне не дети! Никогда ими не были! – надорванным голосом возразил Глеб. – На что им мое благословение? Сами они от него отказались. Век жили они ослушниками! Отреклись – была на то добрая воля – отреклись от отца родного, от матери, убежали из дома моего… посрамили мою голову, посрамили всю семью мою, весь дом мой… оторвались они от моего родительского сердца!..
– Все же они дети твои, – убедительно произнес дедушка Кондратий, – какая их жизнь будет без твоего благословения? И теперь, может статься, изныла вся душа их… не смеют предстать на глаза твои… Не дай им умереть без родительского твоего благословения… Ты видел их согрешающих – не видишь кающихся… Глеб Савиныч!..
Строгость, изображавшаяся в чертах Глеба, постепенно смягчалась; но он не произнес, однако ж, слова.
Грустно было выражение лица его. Жена, Дуня, приемыш, Кондратий не были его родные дети; родные дети не окружали его изголовья. Он думал умереть на руках детей своих – умирал почти круглым, бездетным сиротою. Он долго, почти все утро, оставался погруженным в молчаливое, тягостное раздумье; глаза его были закрыты; время от времени из широкой, но впалой груди вырывался тяжелый, продолжительный вздох.
Около полудня он снова раскрыл глаза.
– Подымите меня… – сказал он ослабевшим голосом.
Дуня и тетушка Анна посадили старика на лавку; обе держали его под руки.
Глаза Глеба медленно обратились тогда к окну, из которого виднелись: часть площадки, лодки, опрокинутые на берегу, и Ока.