Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГОРДЕЕВА: Ты говорила, что приняла решение в наступившем году не участвовать ни в чьей избирательной кампании. Какая разница между две тысячи двенадцатым и две тысячи восемнадцатым?
ХАМАТОВА: Такого человека, в чьей избирательной кампании я бы сама хотела поучаствовать, – его нет даже на горизонте, даже намеком. Что же касается нашего бывшего и будущего президента… Ведь ты понимаешь, в чем разница между теми, прошлыми выборами и грядущими? В две тысячи двенадцатом такие люди, как мы с тобой, всё-таки представляли для власти некоторый интерес. Ко мне тогда обратились не потому, что я выдающаяся артистка, но потому, что через меня власть хотела воззвать к активной неравнодушной части граждан своей страны: “Давайте что-то делать вместе!” И это позволяло надеяться, что не всё потеряно, что мы можем, каким-то образом соприкасаясь, вместе работать и вместе менять страну к лучшему. Сейчас мы никому не интересны, не важны, никто с нами не считается: все эти шесть лет на примерах “Закона Димы Яковлева”, Pussy Riot, Крыма, Донбасса, Сирии, дел Сенцова, Дмитриева и Серебренникова нам последовательно показывают – на нас наплевать. Так что если раньше и была какая-то надежда на диалог с властью, то она умерла. Ты сейчас, конечно, скажешь, что тебе всё было очевидно и шесть лет назад.
ГОРДЕЕВА: Я молчу.
ХАМАТОВА: Хорошо, ты не скажешь, но всегда найдутся какие-то гораздо более умные и дальновидные люди, которые всё знали, всё понимали и всё предчувствовали… Видишь ли, я тоже в конце две тысячи двенадцатого словно прозрела: появился “Закон Димы Яковлева”. Для меня это был конец надежды на возможность диалога. Тогда же, кстати, произошла моя первая и последняя личная встреча с Путиным.
ГОРДЕЕВА: Ты можешь об этом рассказывать?
ХАМАТОВА: Я не давала подписки о неразглашении, никому не обещала молчать. Думаю, что могу. Но вначале ты мне объясни, как это в принципе могло случиться, что в ответ на какие-то там санкции, до которых детям-сиротам нет никакого дела, вдруг раз – и возникает идея лишить этих самых детей-сирот последнего, быть может, шанса на счастье?! Вот ты как журналист, как человек, работавший в то время в информационном поле, соображающий во всех этих течениях и веяниях, скажи, как вообще могла такая мысль возникнуть?
ГОРДЕЕВА: Я не могу ответить на этот вопрос. Я, честно говоря, не понимаю, что произошло.
ХАМАТОВА: Это действительно был ответ на санкции?
ГОРДЕЕВА: И это непростой вопрос. Да, существует версия, что “закон Димы Яковлева” – это ответ на санкции “списка Магницкого”. Но прямых доказательств ни у кого нет. У меня до сих пор хранится флешка с записью интервью с Павлом Астаховым, тогдашним детским омбудсменом. В этом интервью он почти со слезами на глазах рассказывает о по-настоящему чудовищной истории с мальчиком Димой Яковлевым, которая произошла в Америке. Тут важно, что мальчик Дима Яковлев вообще-то погиб в две тысячи восьмом году. А его имя подняли на щит в две тысячи двенадцатом. Это пиар-ход, и это очевидно. Но запал у всех, кто призывает принять закон, такой силы, что вменяемая публика не успевает опомниться. Кроме того, общественное мнение, подогреваемое и Астаховым, и депутатами, делает из всей этой истории парадоксальный конспирологический вывод: “Трагедия случилась потому, что мы отдали врагам нашей родины детей, которых они специально стали мучить”. Следующий логический шаг – прозрение: мы же сами, черт возьми, можем усыновлять своих детей, в том числе и тех, которые болеют и не могут быть вылечены. И это звучит совсем не кровожадно, а даже конструктивно: мы будем помогать семьям, мы будем давать им и деньги, и ресурсы. Когда я напрямую задаю Астахову вопрос, как государство будет помогать в тех случаях, когда российская медицина бессильна и ребенку требуется лечение за границей, Астахов, уверенно глядя мне в глаза, отвечает: “Клянусь вам, в этом законе будут специальные пункты, согласно которым государство будет оказывать всю необходимую поддержку детям, которые не могут быть вылечены или которым не может быть оказана помощь в России, если они будут усыновлены русскими семьями. Я клянусь, что мы будем специально рассматривать все эти случаи. А если вы узнаете о таких случаях, вы к нам обращайтесь”. И, признаться, он выглядит фантастически убедительным.
Но самые поразительные его слова звучат так, дословно: “Никто не запрещал и не запрещает иностранное усыновление. Мы говорим об ограничении и введении процедуры, дающей возможность выбирать тех самых родителей, лучших из лучших, которые придут и возьмут этого ребенка”. Эти слова записаны в сентябре две тысячи двенадцатого года. Павел Алексеевич убежденно расписывает, как теперь будут стимулировать российское усыновление, сообщает, что правительство уже приняло закон об упрощении процедуры усыновления в России (на самом деле примут этот закон только в феврале две тысячи тринадцатого, да и то в сильно, скажем так, перелицованном виде). На двадцатой минуте нашего интервью Астахов скажет: “Что касается иностранцев, они сегодня берут почти в три раза меньше детей с инвалидностью, детей с ограниченными возможностями, чем русские, российские родители-усыновители. Это факт”. А потом еще несколько раз повторит удивительную собственную статистику по усыновлениям, насилию и убийствам усыновленных детей в США, сильно отличающуюся даже от той, которую приводит российский Департамент госполитики в сфере защиты прав детей. И мне, с одной стороны, станет неловко, а с другой – я не наберусь духу прямо там, в его кабинете на Старой площади, обитом деревяшками, как сауна, завешанном сверху донизу детскими рисунками и благодарностями от сиротских учреждений страны, сказать ему: “Вы что творите-то?! Это же бесчеловечно”. Самое поразительное, что я ему – поверю. И потребуется несколько месяцев, чтобы я сообразила, что меня обманули. Но меня – ладно. Обманули детей.
Меня в этой истории ничто не извиняет. Единственное, что могу сказать в свое оправдание: в самом конце осени, незадолго до голосования по “Закону Димы Яковлева” в Государственной думе, с Астаховым встречалась наша подруга телеведущая Таня Лазарева, которая с ним знакома много лет и полагала, что они находятся в тех отношениях, когда люди друг другу не врут. Таня с той встречи пришла страшно одухотворенная: “Послушай, – сказала она мне, – это нормальный закон, там никаких резких действий не будет, просто всю эту хаотически возникшую деятельность по усыновлению за границу приведут в порядок”. Текста закона еще никто не видел. Его еще нет. Есть риторика на тему “своих детей бросать нельзя”.
Я пойму, что мы попали в ловушку, только в декабре, между первым и вторым чтением закона: все три чтения прошли, кажется, за две рабочие недели. В тот декабрьский день было страшно холодно. Утром у Госдумы протестовали против закона о гей-пропаганде, и всех протестовавших страшно побили какие-то молодчики. Сразу за ними протестовали мы – против запрета на усыновление иностранцами российских сирот. В кафе в Камергерском переулке была как будто пересменка, и мы с Катей Чистяковой, воспользовавшись паузой, пытались разобрать документы одного малыша с нейробластомой: ему надо было срочно ложиться в больницу и “химичиться”, а в России наступали длинные выходные, во время которых ни одна клиника не соглашалась назначить маленькому ребенку химиотерапию. Так возникла идея быстро отправить его за границу. К нам за столик подсел Андрей Лошак, он как раз шел с митинга против закона о гей-пропаганде. Сказал, что на улице минус тридцать. Мы собрали все детские документы в один файл, перевернули их, чтобы было удобно читать (до этого читали, переворачивая ноутбук), отправили врачам фонда и пошли стоять на морозе со своими протестами, до которых никому не было дела. Двадцать первого декабря две тысячи двенадцатого года Дума приняла закон в третьем чтении, двадцать восьмого его подписал Путин. Первого января две тысячи тринадцатого он вступил в силу. Около трехсот детей, чьи документы были готовы, кто видел хотя бы однажды своих возможных американских приемных родителей, остались дома: из-за праздников не были приняты судебные решения. Ты пошла к Путину уже после того, как закон был подписан, после того как он вступил в силу. Зачем?