Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГОРДЕЕВА: Я не считаю, что полезла на амбразуру. Мало того, я не вижу тут для себя никаких рисков. Я согласна в этом смысле с правозащитницей Людмилой Алекеевой, которая говорит об относительном прогрессе нашего общества и движении в сторону смягчения нравов: если в тридцатые расстреливали, в пятидесятые надолго сажали, а в семидесятые запирали в психушки, то двухтысячные представляются относительно гуманными.
ХАМАТОВА: То, что Лёша Малобродский сидел в СИЗО, – это гуманизация?
ГОРДЕЕВА: В сталинское время его бы расстреляли.
ХАМАТОВА: Какая-то иезуитская логика: спасибо, что не расстреляли… Могли выбросить из окна, никто бы и не подкопался. Мандельштама тоже не расстреляли. Но мне кажется, нельзя оценивать движение вперед, исходя из этой псевдогуманизации: не расстреляли.
ГОРДЕЕВА: В сталинское время было бы невозможно, расстреляв Мейерхольда, оставить его спектакль в репертуаре. Серебренников, находящийся под домашним арестом во время мировой премьеры его спектакля “Нуреев”, – это, возможно, свидетельство смягчения нравов. Согласна, звучит дико. Но мы, в сравнении с нашими бабушками и дедушками, в сравнении с ровесниками и соратниками той же Алексеевой, живем в вегетарианские времена.
ХАМАТОВА: Ты наивно в это веришь и действительно думаешь, что в случае необходимости не найдется причины не выпустить тебя из России во время твоего очередного приезда на суд к Кириллу? Или ты считаешь простым стечением обстоятельств, что тебя отлучили от профессии и уже несколько лет на пушечный выстрел не подпускают к телевидению? Или ты не видела, как судили ребят по “болотному делу”? Или ты не слышала, как читают приговор Pussy Riot? Тебе нужны какие-то более веские доводы, чтобы оценивать риски?
ГОРДЕЕВА: Ты предлагаешь мне признать поражение и не ввязываться больше ни в какую борьбу?
ХАМАТОВА: Нет, я и сама не готова признавать поражение. Но надо быть честными перед собой, Катя, и смотреть на нас в контексте большой истории, тогда окажется, что как поколение Перестройки и поколение надежд мы – здесь и сейчас, в нынешней точке истории – потерпели поражение.
Но в будущем, возможно, это не будет выглядеть как поражение. Мы, по большому счету, пытаемся остаться собой. А люди с неразличимыми лицами бьют нас под дых слева, справа. Кто-то из нас, бегущих, складывается пополам, мы помогаем ему отдышаться.
ГОРДЕЕВА: Но есть момент, когда каждый из нас ломается: кто-то на приговоре Улюкаеву. Кто-то на “законе Димы Яковлева”. Кто-то на “болотном деле”. Мы с тобой – на деле Кирилла Серебренникова. Почему?
ХАМАТОВА: Многие на деле Кирилла сломались. Это какая-то краеугольная история: удар по всем нам.
ГОРДЕЕВА: Как ты себе представляешь в этой новой реальности существование фонда?
ХАМАТОВА: Пока есть возможность помогать, не наступая на собственную совесть, – продолжать это делать. А когда встанет выбор между необходимостью моей, твоей и всех нас заступить за последнюю черту и фондом, я на компромисс не пойду. Фонд придется закрыть.
ГОРДЕЕВА: Ты к этому готова?
ХАМАТОВА: Нет, я к этому не готова, потому что мне нужна надежда. Но если приговор Кириллу будет обвинительным и его посадят, Катя, то этой надежды станет гораздо меньше, она сократится до неразличимой малюсенькой точки на черном поле. Я не смогу после этого ни себя, ни своих детей убедить, будто здесь, на моей горячо любимой Родине, остается хотя бы какая-то надежда на светлое будущее. Если я в это сама не буду верить, я не смогу объяснять другим, почему они должны верить и надеяться. Это тупик.
Снег идет ровно и ритмично, как рота солдат. Ложится большими аккуратными снежинками: одна на другую, укрывая землю сантиметр за сантиметром. Чулпан сидит спиной к окну и повторяет текст. Чулпан не замечает: стихи Ахмадулиной попадают в резонанс с ритмом новогоднего снега:
Мы в деревне. Наши дети убежали кататься на санках. Наши родители готовят новогодний обед. Через несколько дней 2017 год поменяется на 2018-й. Перспективы более-менее понятные: мы будем работать, любить, не оставим профессию, не оставим фонд; мы будем бороться за тех, кого любим, а значит, будут суды, много судов, попытка пережить всё это, не потеряв себя, не изменив себе. Не предав друг друга – это как минимум.
Мы впервые за столько лет дружбы встречаем Новый год вместе. “У вас в семье было принято загадывать желание?” – спрашивает Чулпан. “Да, – отвечаю. – Но я всегда злилась: ты загадываешь что-то важное, а оно или не сбывается, или ты просто забываешь, что загадал… Завышенные ожидания от простой перемены даты календаря”.
“А я люблю Новый год, – говорит Чулпан. – Время как-то подбирается: ты смотришь назад, смотришь вперед, чувствуешь себя на один миг, под бой курантов, в какой-то важной точке, когда кажется, что всё возможно. Давай мы сегодня за столом будем все вместе загадывать желание?”
“А что загадаешь? Чтобы все через год были свободны? Или чтобы нам удалось еще раз так же встретиться через год, чтобы не растерялось то, что уже есть? Или чтобы никто не болел и все были живы?” “И по возможности счастливы”, – серьезным голосом добавляет Чулпан.
Дети мокрой замерзшей толпой вваливаются в комнату. Пока все переодевались, доставали из печки пирог, заправляли салаты, читали стихи, играли на пианино, складывали подарки под елку, доставали их и опять складывали, ругались, мирились и разливали шампанское, стемнело. Почти мгновенно, надо сказать, стемнело. За стол сесть не успели и потому решили загадывать желания во время салюта на деревенской полянке. Но пока садились в машину, пока разворачивались, пока в темноте путались в поворотах, наступила новогодняя полночь.
“Я сейчас заплачу, – сказала Чулпан. И машина, полная детей притихла. – У нас Новый год – в машине. Непонятно, что это значит – мы так и будем ехать и путаться весь следующий год? – Все молчат. – Мы не загадали желание”.
Вернувшись домой, загадываем вслух все желания, которые приходят в голову.
Все наконец чокаются, разбирают подарки и разбредаются по кроватям.
В доме тихо. Снег замирает. И, словно сообразив, что дело сделано, всё, как и положено, белым-бело, затихает. Луна и звезды, отражаясь в миллионах добротно уложенных снежинок, умиротворенно мерцают. Мы курим на морозе. “Мне кажется, сейчас самое время загадать самое заветное желание: нас услышат”, – говорит Чулпан. КАТЯ ГОРДЕЕВА