Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и остаться забытой.
И молить Бога,
чтобы память твоя,
разоренная и опустевшая от разлуки,
подменилась памятью клеток, и та,
выдавленная из груди, шеи, бедра,
и даже мизинца,
вновь воскресила руки,
которые только и могут тебя коснуться,
чтобы потом присниться.
Смотри-ка, за окошком сыплет снег,
а в комнате тепло, цветет герань,
и «телек» примостился в уголке,
и туфли в упаковке.
И если б не вставать в такую рань,
то можно б приложиться к поллитровке
набухшего от яркости вина,
отправив его с легкостью туда,
куда уже пролились четверть литра...
Поверь мне, милая, в том не моя вина,
что, как бы образно сказать, сошла палитра
с прошедшей, скажем, жизни.
Тут, дело не в расплывчатой отчизне,
скорее, в расплывчатой реальности.
Хотя с какой такой уж радости
сдалось нам это прошлое?
Особенно когда
скользит по вороту расслабленно рука,
и взгляд плывет по взгляду,
и губы, приоткрытые слегка,
вымаливают влажностью награду,
и скоро, глядишь, вымолят...
Гляди, раскачивает сумерки луна,
и лампа вторит ей притихшим светом,
и ты пока что не спеши с ответом,
пока мы лишь с тобой в начале сна,
который, как и губы, пахнет летом.
Проживши столько лет в пустой квартире,
стирая в тазике,
мечтая о кефире
тяжелым, низким утром...
Я порой хочу уехать,
бросить все к собачьим,
обзавестись хозяйством и женой,
спать с пей, обнявшись,
ужинать горячим:
мясным, куриным, жареным, телячьим,
менять белье раз в сутки,
а потом...
родить ребенка, мальчика, назначить
ему смешное имя Элиот и плачем
его смешать день с ночью,
так же, как дождем
окно мешает тишину квартиры.
Я б просыпался рано, на настиле
забот и спешных дел,
и мы вдвоем с наследником
их дружно выполняли, готовя молоко,
а ветер бы бросал в окно
обрывки тьмы.
Мы б пристально глядели,
как сумерки домов на улице серели
и покрывались светом.
Элиот, прижавшись к папе,
жевал бы молоко,
его глаза синели,
переходя в мои.
Да и его лицо,
да и мои черты...
Как будто сон,
подумал я невольно,
уже не разобрать, где я, где он,
как будто время сбросило кольцо,
и снова я стою у изголовья.
Сейчас где я,
давно устала ночь тушить рассвет.
Соленый ветер пробует окно
на крепость рамы
и обжигает вздувшиеся нервы,
которые болезненно давно,
отравленные скверной
ночного воздуха,
как въевшиеся раны,
с бессонницей сегодня заодно.
Ты далеко,
и я тебе письмо сейчас пишу,
когда прочтешь — подумаешь, стихами,
а я пишу потерями,
где слово — есть мера времени.
С годами
мы все, конечно, что-то потеряли
в своем одностороннем продвиженьи.
Я ж, к сожаленью,
теряю лишь тебя,
как тело, обреченное одеждой
на ссылку, где лишается надежды
опухшего от влажности дождя.
Я долго жил,
годами,
дольше всех
в твоем воображенье,
все же умер!
Я не печалюсь,
было бы мне грех
печаль плодить.
Как многосотпый улей
печаль гудит и требует сырца...
Взамен я благодарен.
Как ночами,
бродя по улицам с пустыми фонарями,
которым человек — пустяк, игра,
лишь повод перекинуться тенями...
Я представлял, что где-то за морями,
за днями, тучами, закатами, ветрами,
ты спишь сейчас, конечно, не одна,
и сон, забившись между простынями,
рождал в твом воображении — меня.
Что, в общем, было мне достаточно.
Ведь с нами
живут рожденные ночными снами,
как призрак неслучившегося дня.
Смывая пыль аэродромов,
пыль перевальных городов,
пыль телефонных разговоров,
от них бегущих проводов.
Смывая пыль переживаний,
когда уже невмоготу,
пыль неслучившихся желаний,
и ожиданий...
И в поту
разбавленную пыль попытки
из ночи в день, из ночи в день,
и пыль раздробленной улыбки,
и пыль потерянных потерь...
Смывая пыль, стою я в ванне,
жую поток живой воды,
я как индус в своей нирване,
я с пенисом своим на ты!
Я так отчаянно лучист,
когда я чист!