Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первый взгляд – странная фигура. Он ходил по коридорам одинокий, спокойный, замкнутый, осторожный, зоркий. Никто не слышал, как он ругается. Никто не видел, чтобы он кого-нибудь бил.
– Послушайте, дайте мне затрещину при Сметонце, – просили его товарищи из соседней камеры, – пусть он хоть раз увидит вас за работой.
Он отрицательно покачал головой:
– Не нужно.
Я никогда не слышал, чтобы он говорил по-немецки. По всему было видно, что он не такой, как все. Хотя трудно было сказать – почему. Надзиратели сами чувствовали это, но понять, в чем дело, не умели.
Он поспевает всюду, где нужно. Вносит успокоение там, где поднимается паника, подбадривает там, где вешают голову, налаживает связь, если оборванная нить грозит опасностью людям на воле. Он не разменивается на мелочи. Он работает систематически, с большим размахом.
Такой он не только сейчас. Таким он был с самого начала. Он пошел на службу к нацистам, имея перед собой ясную цель.
Адольф Колинский, надзиратель из Моравии, чех из старой чешской семьи, выдал себя за немца, чтобы попасть в надзиратели чешской тюрьмы в Краловом Градце, а потом в Панкраце. Немало, должно быть, возмущались его друзья и знакомые. Но четыре года спустя во время рапорта начальник тюрьмы, немец, размахивая перед его носом кулаками, с некоторым опозданием грозил:
– Я вышибу из вас чешский дух!
Он, впрочем, ошибался. Одновременно с чешским духом ему пришлось бы вышибить из него и человека. Человека, который сознательно и добровольно взялся за свое трудное дело, чтобы бороться и помогать в борьбе, и которого непрерывная опасность лишь закалила.
«Наш»
Если бы 11 февраля 1943 года утром к завтраку нам принесли какао вместо обычной черной жижи неизвестного происхождения, мы удивились бы меньше, чем мелькнувшему у двери нашей камеры мундиру чешского полицейского.
Он только промелькнул. Шагнули черные брюки в сапогах, рука в темно-синем рукаве поднялась к замку и захлопнула дверь, – видение исчезло. Оно было настолько мимолетно, что уже через четверть часа мы были готовы этому не верить.
Чешский полицейский в Панкраце! Какие далеко идущие выводы можно было из этого сделать!
И мы сделали их через два часа. Дверь снова открылась, внутрь камеры просунулась чешская полицейская фуражка, и при виде нашего удивления на лице ее обладателя обозначился растянутый до ушей рот.
– Freistunde![80]
Теперь мы уже не могли сомневаться. Среди серо-зеленых эсэсовских мундиров в коридорах появилось несколько темных пятен, которые резко бросились нам в глаза: чешские полицейские.
Что это нам предвещает? Как они себя будут вести? Как бы они себя ни вели, самый факт их появления говорил яснее всяких слов. Насколько же непрочен режим, если в свой самый чувствительный орган – аппарат уничтожения, являющийся для них единственной опорой, – гитлеровцам приходится допускать народ, который они хотят уничтожить! Какой страшный недостаток в людях должны они испытывать, если вынуждены ослаблять даже свою последнюю опору, чтобы найти несколько второстепенных исполнителей. Сколько же времени они собираются еще продержаться? Разумеется, они будут специально подбирать людей, возможно, что эти люди окажутся еще хуже гитлеровских надзирателей, которые привыкли истязать и разложились от неверия в победу, но самый факт появления чехов – это безошибочный признак конца.
Так мы рассуждали.
Но положение было куда серьезнее, чем мы предполагали в первые минуты. Дело в том, что нацистский режим уже не мог выбирать, да и выбирать ему было не из кого.
Одиннадцатого февраля мы впервые увидели чешские мундиры.
На следующий день мы начали знакомиться и с людьми.
Один из них пришел, окинул нас взглядом, потоптался в раздумье у порога, потом – словно козленок, подпрыгнувший в припадке бурной энергии на всех четырех ножках сразу, – внезапно вскочил в камеру и сказал:
– Ну, как поживаем, господа?
Мы, смеясь, ответили ему. Он тоже засмеялся, потом смущенно добавил:
– Вы не обижайтесь на нас. Поверьте, уж лучше бы нам шлепать и дальше по мостовым, чем вас тут сторожить… Да что поделаешь… А может… может быть, это и к лучшему…
Он обрадовался, когда услышал, что мы об этом думаем и как наша камера относится к ним. Словом, мы стали друзьями с первой же минуты. Это был Витек, простой добродушный парень. Именно он и промелькнул одиннадцатого утром у дверей нашей камеры.
Второй, Тума, – тип настоящего старого чешского тюремщика. Грубоватый, крикливый, но, в сущности, добрый малый, таких когда-то называли в тюрьмах республики «дядька». Он не понимал своеобразия своего положения; наоборот, он сразу стал вести себя как дома и, сопровождая все свои слова солеными шуточками, не столько поддерживал порядок, сколько нарушал его: тут сунет в камеру хлеб, там – сигареты, здесь примется балагурить (конечно, не касаясь политики). Делал он это, нисколько не стесняясь: таково было его представление об обязанностях надзирателя, и он этого не скрывал. После первого выговора он стал осторожнее, но не переменился. По-прежнему остался «дядькой». Я не решился бы попросить его о чем-нибудь серьезном. По при нем легко дышится.
Третий ходил по коридору насупившись, молчаливо, ни на кого не глядя. На осторожные попытки познакомиться поближе он не реагировал.
– От этого большого толка не будет, – сказал папаша, понаблюдав за ним с неделю. – Самый неподходящий из всех.
– Или самый хитрый, – предположил я больше из духа противоречия, потому что споры по поводу мелочей оживляют жизнь в камере.
Недели через две мне показалось, что молчальник как-то особенно подмигнул одним глазом. Я повторил в ответ это неосторожное движение, имеющее в тюрьме тысячи значений. И опять без результата. Вероятно, я ошибся.
А через месяц все стало ясно. Это было неожиданно, как выход бабочки из куколки. Невзрачная, неподвижная куколка лопнула, и появилось живое существо. То была не бабочка, это был человек.
– Ставишь памятники, – говорит папаша по поводу некоторых моих характеристик.
Да, я не хочу, чтобы были забыты товарищи, которые погибли, честно и мужественно сражаясь на воле или в тюрьме. И не хочу также, чтобы позабыли тех из оставшихся в живых, кто столь же честно и мужественно помогал нам в самые тяжелые часы. Я хочу, чтобы из тьмы панкрацских коридоров вышли на свет такие фигуры, как Колинский или этот чешский надзиратель. Не ради прославления их, но как пример другим. Обязанность быть человеком не кончится вместе с теперешней войной, и для выполнения этой обязанности потребуется героическое сердце, пока все люди не станут людьми.
В сущности, обыкновенная история, которая произошла с полицейским Ярославом Горой. Но это история настоящего человека.
Радницко. Захолустный уголок Чехословакии. Красивый,